Последний фонтан вдруг замолк вдали; Маша закрыла его; дождь начинал уже капать крупными каплями; небесная, задумчивая отроковица взошла на террасу, села около своего друга, нежно припала к нему и положила ему на плечо свою головку, и душистую, и свежую от дождя.
Все они трое молчали долго; он держал руку матери одной рукой, другой рукой обнимал Машу. Когда Маша ушла, Катерина Николаевна спросила: обдумал ли он и останется ли?
— Нет, не останусь, — отвечал он, — разве я не знаю, какие это будут и важные и почтенные должности и сколько чести быть таким судьей... Да вот, как бы вам это сказать, постойте, — вот вы теперь любите раскладывать гран-пасьянс?
— Опять сравнение! Оставьте это...
— Постойте! Любите? А ведь смолоду, верно, не любили. Так позвольте же и мне теперь поиграть в штосе, хоть это, может быть, и не так честно. А уж для гранпасьянса время найдется и после! А вот, что вы сказали про Машу — __это хорошо, только ведь я стар для нее. Вы родились рано, она — слишком поздно!
— Зто уж ваше и ее дело... Я говорю, что я готова и это, я бы не побоялась этого и хоть семнадцати лет за вас ее отдам, — другому нет, рано не отдам. А там что будет! Ах! что будет, мы не знаем!..
Она давно уже слышала капли слез, которыми обливал ее руку благодарный избранник ее дружбы. Когда этот долгий источник долго сдерживаемых слез иссяк, она по — цаловала его кудри и оставила его одного на террасе, в которую уже давно бил проливной дождь.
XXVI
Несколько недель после отъезда Милькеева в Троицком все чувствовали большую пустоту; увеселения не ладились уж так, как прежде. «Без Васи плохо идет дело», — говорили дети. «Да! все как-то не то», — отвечала мать. — «Oh! Quant а ca, il йtait bien amusant, — говорил Баумгартен, — только я бы не желал иметь такую репутацию...» — «Это не помешает ему быть и в серьезном выше скучных людей», — возразила Nelly.
Менее всех чувствовал его отсутствие Руднев; он был занят и князем и Любашей. Князь уже поправлялся и гулял; старая княгиня сама водила его под руку и каталась с ним в коляске. Руднева она до такой степени полюбила за это время, что не иначе звала его, как «мой второй сын», «мой блондин» — в контраст князю, который был «мой брюнет». Руднева, который от души жалел княгиню, но не мог никак заставить себя любить ее, иногда это мучило и на сентиментальные слова старухи отвечал молчанием.
Однажды князь поехал с матерью прокатиться к своему «chalet»; осторожно и с роздыхами вошли они на горку и сели под дубками на скамье.
— Доктор говорит, — начал князь, — что мне надо ехать в Ниццу, матушка... пережить эту зиму в тепле. Не продать ли мне этот дом, и со всем местом — с лесом и службами... Не купят ли Лихачевы, — они все хвалят... Мать помолчала.
— Что ж, мой голубчик, — сказала она, подумавши, — если доктор говорит, надо ехать... Только дом...
И, не кончив слов своих, она заплакала.
— Так я без тебя и умру... — сказала она наконец.
— Вы, матушка, молоды еще, не стары. Посмотрите на Авдотью Андревну!.. Увидимся! — отвечал дрожащим голосом сын...
— Ничего, ничего, — прошептала княгиня, — это нервы!
Она продолжала плакать, а князь не старался ее утешать пустыми фразами.
Они осмотрели дом, полюбовались на кабинет; развернули дорогие обои с прекрасными изображениями лесов и охоты, которыми он хотел отделать угловую, и сели опять в коляску.
— Зачем ты взял с собою эти обои? — спросила мать.
— Хочу Рудневу подарить. На что они нам? Некому ведь здесь будет жить...
— А! Рудневу... Ну, хорошо. Я бы не только обои, я бы себя ему, кажется, теперь подарила... Поверишь ли, Alexandre, я вся дрожу, когда он входит!..
— Знаете ли что, матушка... Знаете, что бы я вам посоветывал насчет Руднева?
— Что же, Alexandre? говори, голубчик...
— Да! знаете что... Я ведь, вы знаете... теперь я не думаю о том, что было... Мне нужен покой... Я уеду... Вы бы с Авдотьей Андревной поговорили...
— Насчет чего?
— Насчет денег.
— Насчет каких денег?
— Ну, да как же вы не догадаетесь!.. Конечно, я еду; мне, может быть, и больно было... Да ведь кто же знал.
— А! насчет этой негодницы! Подлая девчонка! Пожалуйста, не говори ты об ней... У меня вся внутренность перевертывается. Я бы ее в угол затолкала да била бы головой об стену... И что в ней находят! Кормилица, ражая русская девка, по-фрацузски двух слов связать не умеет!..
— Не сердитесь, maman, — сказал князь, цалуя ее руку. — Тем лучше, что это так вышло... Мне она самому так опротивела через все эти страдания, что я вам пересказать не могу. И Бог с ней... А Руднева мы можем сделать счастливым... Полина говорит, что Авдотья Андревна даст приданое за ней если вы попросите...
— А какое мне дело в это мешаться! — отвечала княгиня сердито. — Что я им за сваха! Que tous ces diables et diablesses crиvent, je m'en soucie fort peu!
Осторожный князь не продолжал в этот раз разговора, боясь рассердить мать и еще более опасаясь расстроить себя. — Но возобновлял потом внушения не раз, и такая любящая мать не могла не уступить.
— А что ты думаешь, chиre amie, о Рудневе? — спросила княгиня Авдотью Андреевну.
— Милый и солидный молодой человек! — отвечала с тонкостью Авдотья Андреевна, — Отчего ты, chиre amie, не отдаешь за него твою внучку? (Княгиня после поединка сына с Милькеевым никогда не называла ее Любашей.) — Да разве он сватался за нее? — с притворным удивлением спросила Авдотья Андреевна.
— Говорят все, что они влюблены друг в друга! Ты разве этого не знаешь? Твой юродивый при всех это объявил.
— Ну, что же значит, ma chиre, его слово! Кто его слушает! Ведь князю теперь гораздо лучше...
— Кому это, сыну моему? — вспыхнув, спросила княгиня. — Сын мой едет в Ниццу, и я с ним поеду, может быть; мы даже chalet свой продаем... После этой несчастной истории нам здесь слишком тяжело... Вернемся, когда все позабудем немного... К тому же, сыну моему, согласитесь, не к лицу быть несчастным искателем невест!
— Дружок-княгиня, за что же ты рассердилась? — сказала ласково Авдотья Андреевна, — ты меня не поняла; я говорю: если князю Александру Васильичу лучше, так что он может уже ехать за границу, так тебе бояться нечего старой истории...
— Какой это старой истории?..
— Дружок-княгиня, пожалуйста, не сердись: Александр Васильич влюблен был в Любу, Люба тоже. Не поверю я, чтобы она могла предпочесть Руднева Александру Васильичу. Но я понимаю, княгиня-голубчик, как тебе было бы больно, если бы это опять все возобновилось. Люба тебе опротивела... после этого... Я понимаю это. Так о чем же ты хлопочешь за Руднева?
— Авдотья Андревна, Авдотья Андревна! Отчего ты меня такой интриганткой и эгоисткой считаешь, что я только для себя и хлопотать буду, — чтобы всякий соблазн от сына отдалить... Я знаю, что Руднев твою внучку любит, и она его. Пошли за ней, спроси у нее...
— Не забудь, княгиня, что он не дворянин...
— Ну, что говорить о дворянстве, когда у нас главное отнимают... Чем я теперь от своей вольноотпущенной мещанки отличаюсь?.. Пообразованнее немного? Да и земля-то у старого Руднева вся на имя племянника переведется, как только отпустят на волю этих зверей — мужиков...
— Я подумаю, — сказала Авдотья Андреевна.
К вечеру все было кончено. Авдотья Андреевна давно уже думала о Рудневе и очень хорошо видела, что все: Полина, Максим Петрович, Платон Михайлович, сама Любаша и даже Сережа желали этого брака; Анна Михайловна ничего не имела против него. Авдотья Андреевна все еще ждала, что князь поправится и опять посватается, а Любаша образумится и уступит с радостью. К тому же Любаша так часто плакала вначале о князе, так беспокоилась об его здоровье, что легко было всякому понадеяться.
Но Любаша плакала от одной жалости и муки, что она причиною всему; а изменить Рудневу не подумала ни на миг.
Авдотья Андреевна вошла вдруг в столовую во время чая и сказала: — Ну-с, господа! Честь имею объявить, что я за Любовь Максимовной даю семь тысяч приданого. Максим Петрович, что ты на это скажешь?
— Я, матушка, что скажу?
— Да, ты что скажешь...
— А что я вам скажу? Умнеете вы день ото дня к старости — вот что я вам скажу...
— Седой дуралей! — весело сказала старуха... — Ашенька, дай ему подзатыльника...
Анна Михайловна, разумеется, не осмелилась пошутить с братом, а Максим Петрович встал и пошел в свою комнату.
— Сергей! — закричал он, уходя, — принеси чернил свежих; у меня яко кладезь в пустыне!
— Благодари, Любаша, княгиню, что твое желание исполнилось, — сказала старуха.
Любаша хотела подойти к руке княгини, но оскорбленная мать отодвинулась от нее и, сценически отстраняя ее рукой, сказала: — Об одном прошу, Любовь Максимовна, не прикасайтесь, не прикасайтесь ко мне... И не думайте, что я для вас что-нибудь захочу сделать... Я, конечно, сделала это для Василия Владим1рыча, которого вы не стоите... Прочь, прочь, ради Бога! вы все в крови... Бесстыдница!..
Княгиня побагровела и велела, задыхаясь, подать свой экипаж. Авдотья Андреевна не уговаривала ее остаться, зная, что вспышка эта сама собой утихнет дорогой, и княгиня будет ей опять друг. Трудно и было им удаляться друг от друга: только друг с другом и с Анной Михайловной чувствовали они себя дома между всем этим новым и чужим народом.