Каким будет приговор?
Неужели расстрел? За что расстрел? За оглашение того, о чем все и так говорят: прекратить раскулачивание, распустить колхозы, созданные насильственным путем, поддержать индивидуальные бедняцко-середняцкие хозяйства и, наконец, если и проводить дальше коллективизацию, то на добровольной основе. Все это пускай глухо, но сказано в его статье «Головокружение от успехов». Нет за другое. За то, что называет его фокусником, посредственностью, софистом, беспрецедентным политиканом, поваром грязной стряпни, авантюристом, сравнивает с Азефом. И потом «Долой диктатуру Сталина!» Не надо было этого писать.
Она говорила, что нужно убрать из «Манифеста» крайние выражения и призыв, говорила тогда в глиняной хатке на окраине Харькова. Кругом мертвая пустыня. Дома брошены, заколочены. Иногда сквозь грязные стекла видны страшные лица, лица обезьян, с провалившимися щеками, выпуклыми лбами.
А кругом садочки, ставочки и ни птицы, ни кошки, ни дворовой собаки. Голод.
Хозяин, высокий мосластый, похожий на Горького и подчеркивающий это сходство узорной тюбетейкой на голове поставил на стол миску с запаренным жмыхом. И все ели, она не могла, сказала, что сыта. Сказала правду. На завтрак Анна дала бутерброды с черной икрой, салат и яичницу. Салат был необычайно вкусным. Анна сказала, что у ГПУ есть свое подсобное хозяйство с фермой, парниками, огородами и садами. Под Москвой — такое же, называется «Коммунарка». Там все поставлено на научную основу, а здесь на Украине науки не надо — ткнешь палку в землю, через год плодоносит.
На даче за стол садились человек пятнадцать, а когда приехала Женя с детьми, то и все двадцать. Кроме своих еще тетки из голодающего Урюпино, двоюродные племянники тоже из голодающего Борисоглебска. Когда-то они детьми ездили подкормиться на лето к родственникам отца, теперь пришла очередь тех.
О доброте Анны и гостеприимстве Стаха ходили легенды. Одна из них — о волшебном супе. Кто бы ни приходил в дом Анна бросалась кормить, и, если супа, оставалось мало, его разбавляли.
Вопрос Анны «У нас есть еще суп?» вызывал дружный смех. Кричали: «Есть! Конечно, есть!»
Говорили о новом законе «Об охране государственного и колхозного имущества» вроде бы его лично написал сам Сталин (никто не взглянул на нее: деликатность или поглощенность жмыхом?), о том, что по этому закону даже за колосок, подобранный на колхозном поле полагается расстрел. Или в лучшем случае — десять лет с конфискацией имущества.
Кроме нее не ел жмыха Василий Николаевич Каюров. Она догадалась — не хотел объедать других. Василий Николаевич был неприятно удивлен, увидев ее, и, кажется, даже хотел уйти, но Руфина вышла с ним на двор, и он вернулся, и даже спросил ее о здоровье родителей и детей.
Она и сама жалела, что пришла в эту мазанку; Руфина, конечно, обманула ее, сказав, что у нее к хозяину дело.
Ей было все равно куда идти. Приехала с дачи вместе со Стахом и в машине спросила его, правда ли, что из Полтавы пришел поезд, загруженный человеческими трупами.
— Откуда знаешь?
— Слышала, как ты кричал по телефону, что тебе некуда их девать.
— Правда, — сокрушенно вздохнул Стах. — Увидишь Иосифа, расскажи, в каких нечеловеческих условиях здесь приходится работать.
— Я его больше не увижу. Съезжу, защищу диплом и вернусь. Найди мне работу.
— Ну ладно, ладно, милые бранятся только тешатся.
Когда доели жмых и повздыхали над драконовым законом, хозяин зачитал «Манифест».
Уже где-то в середине чтения она почувствовала дурноту. Печь с неживым черным устьем вдруг стала заваливаться, расплываться. Она уцепилась пальцами за лавку.
«…Ни один самый смелый и гениальный провокатор для гибели пролетарской диктатуры, для дискредитации ленинизма не мог бы придумать ничего лучшего, чем руководство Сталина и его клики…»
Нечеловеческая боль сдавила обручем голову, желудок перехватило спазмом. Она старалась не смотреть на шатающуюся печь, уставилась в столешницу.
«…превратились в банду беспринципных, изолгавшихся и трусливых политиканов, а Сталин…»
Сердце стучало так сильно, что казалось, слышат все. Потом оно начала медленно подниматься, стало в горле, ломило скулы, болела рука и что-то страшное, очень медленно вползало под левую лопатку.
«…сплотиться под его знаменем… немедленно за работу… политикана и изменника… от товарища к товарищу… Долой!.. Да здравствует ВКП(б)…»
Страшное нестерпимой болью повернулось, вошло в спину, как раскаленный бур. Она застонала.
Потом был трамвай, Руфина и Каюров поддерживали ее. Жалкая комната Руфины, топчан, ощущение, что избита жестоко, все ломит, саднит. Запах валерианы.
— Не надо так… Нехорошо, неправильно… та же ненависть и слова те же…
— Тебе нельзя разговаривать.
Когда стала сползать с топчана, нащупывать ногами туфли: «Мне пора, дома волнуются», Руфина то ли спросила, то ли приказала: «Возьмешь это», и положила в сумку, сложенные вдвое листочки папиросной бумаги. «У тебя самое надежное».
«Разговаривать нельзя, взять с собой в дом председателя гэпэу „Манифест“ можно. Люди беспощадны и самые беспощадные те, кто одержим идеей. Иосиф тоже беспощаден. Зачем я туда пошла, ведь я же знаю, что для меня нет места нигде».
В комнату, неслышно ступая мягкими чувяками, вошел Иосиф. Она сделала вид, что читает учебник. Он подошел к комоду, вынул что-то и так же неслышно ушел. Весь год он почти не выходил из дома, не выступал на конференциях и пленумах, целыми днями валялся то на одном, то на другом диване. Читал, что-то писал.
Однажды, прибираясь в его кабинете, подняла с пола исписанный его крупным растянутым почерком листок. На полях похабные рисунки.
И бегство в Харьков не удалось.
На дачу вызвали врача, он предположил инфаркт. Пролежала неделю, Анна и Женя ухаживали как за ребенком. Все время было очень грустно, от любого слово, жеста на глаза наворачивались слезы.
А начиналось так хорошо. Дача действительно находилась в чудном месте: дубрава, огромный труд. После ужасных дней в Москве она словно окунулась в прохладу и чистоту юности.
Катались на лодках по пруду, вечерами играли с детьми в лото. Стах соорудил для детей, чтоб не ссорились, много качелей. До этого, кто-нибудь из них сидел, свесив ноги с доски до темноты, сторожа место.
Ни посулы, ни вопли обездоленных, ни угрозы не действовали. Особенно отличался Вася. Самый старший среди детей, он каким-то ловким маневром овладевал качелями и сидел, как сыч.
Она научилась фотографировать, и шофер Стаха проявлял и печатал карточки. Одна оказалось странной: Анна и Женя в лодке, а сбоку, среди листвы чье-то размытое лицо. Первым лицо заметил Вася, но Аня и Женя, присмотревшись, сказали, что это просто игра теней. Ей все же казалось, что — лицо.
И был еще один странный случай. Они с Руфиной засиделись допоздна над дипломами. Руфина пошла провожать к остановке трамвая.
Рабочий поселок тракторного завода. Широкая тускло освещенная улица. Первой услышала шаги Руфина. Шепнула:
— Пошли быстрее, здесь вообще-то неспокойно.
— Как же ты назад?
— Дождусь кого-нибудь на остановке. Можешь еще быстрее?
Они побежали. Человек тоже побежал. У нее хрустнул и сломался каблук. Она остановилась, обернулась. Мужчина отскочил в тень барака.
— Идем медленно. Не надо бежать.
Человек шел за ними. К остановке трамвая не вышел, растворился в сумраке улицы.
— Почему ты шла так спокойно? — спросила Руфина. — Из-за каблука?
— Нет. У меня есть вот что, — она вынула из сумочки «Вальтер», подаренный Павлом.
— Вот это да! Значит, значит… ты можешь кого-нибудь убить.
— Не знаю, смогу ли. И потом, я не умею по-настоящему стрелять.
— Надо научиться, — назидательно сказала Руфина.
После этого случая они больше не засиживались до темноты. Основные главы диплома были написаны. Теперь она помогала Руфине, потому что та пропустила консультации.
Еще в феврале она прошла чистку, а вернее не прошла, и была исключена из партии «как скрытая до конца не разоружившаяся троцкистка». Переживала исключение очень тяжело, забросила занятия, лежала на кровати, курила и читала какую-то книжку на китайском. Надежда ходила в партячейку, писала заявление, но, когда-то спасенный ею от больших неприятностей Коварский (теперь он был секретарем) сказал, что через три года Руфина может восстановиться в партии, а сейчас и разговора быть не может — слишком дерзко вела себя на комиссии. Брала бы пример принципиальности с зав промышленным отделом ЦК ВКП(б) товарища Ежова, который на чистке выступил против Шляпникова, в семье которого он воспитывался.
Надежда смотрела на топорное лицо Коварского и думала: «Зато ты проявил принципиальность», но говорить не стала. Помнила как орал Иосиф после того, как её «вычистили» в двадцать первом.