знаю, как вас там по фамилии. Но если моя Марта просит – я ничего не могу поделать.
– Фридрих! Никто уже давно не говорит «фройляйн».
– А я говорю!
– Простите его, дорогая Кира. Вот здесь свет хороший. Кира, Фридрих, развернитесь сюда! Я фотографирую.
– Если все готовы, я начинаю. Властью, данной мне Мартой, я проведу эту церемонию здесь, на острове Рюген, во имя её спокойствия. Для меня нет ничего дороже её спокойствия.
– Заткнёшься ты уже или нет?
– Не только же тебе болтать.
– Дорогая Кира, согласна ли ты бракосочетаться… Нет, это дурдом!
– Хватит кривляться, Фридрих, весь кадр испортил!
– Итак, дорогая Кира, согласна ли ты бракосочетаться с… с кем?
– С декабрьским цветом моря.
– Господи. С декабрьским цветом моря.
– Согласна.
– Согласен ли ты, уважаемый декабрьский цвет моря, бракосочетаться с не менее уважаемой Кирой?
– Он согласен.
– Обнимите друг друга.
Я закрыла глаза и обняла саму себя. И платить не надо. Чувствую себя огромной свадебной котлетой, застрявшей в этом стеклянном ЗАГСе. Теперь это моя ракушка на законном основании, и никто не может меня отсюда выгнать. Если раньше это была спасательная вышка – значит, она должна спасать.
Старики спустились с лестницы и развернулись к морю. Марта остановила Фридриха и по-новому повязала ему шарф.
В пледе тепло. Надо закрыть дверь изнутри. Холод сам по себе недвижим, но если входишь в него – он двигается вместе с тобой. Длится, и размер его мне велик.
Эта капсула на берегу Балтики – идеальный отель на одного. Не мешает даже то, что он абсолютно прозрачен.
Чем напористее был ветер снаружи, тем холоднее становилось внутри капсулы. Я завернулась ещё в один плед и легла на стулья, повернувшись лицом к морю. Почти ничего не видно, но слышно, как вода выбрасывается на берег. Бесконечность воды делает её неуязвимой. Волна за волной море составляет карту самого себя, нанося на неё одному ему известные города.
Я ворочалась от грохота и холода, когда дверь открылась. Ветер не отпускал её, одних верёвок мало – надо подпереть дверь столом. Свет снаружи был замкнутый, холодный, неподвижный. Вся надышанная мной теплота ушла вместе с ветром.
Со стороны моря зашевелилась фигура. Издалека не разглядеть, мужчина это или женщина, но кто-то медленно приближался к песочной тропе, к моей капсуле. Чем ближе фигура, тем быстрее шаг. Из медленного – в порывистый. Гигантский шаг высотой с небоскрёб. Песок разлетался в стороны. Моя рубашка намокла, я почувствовала запах пота через куртку и два пледа. Мужская фигура приближалась к капсуле. Ещё несколько шагов, и они поднимаются по лестнице. Он дёргает дверь, пока я ищу в кармане газовый баллончик. Если бы он дёрнул ещё раз – дверь бы открылась, но мужчина удаляется в сторону набережной. Тот самый – в белой куртке, которого я видела в ресторане и на набережной под балконом.
Он шёл так, словно никого в мире больше не существует. Что он здесь делает в три часа ночи? Что я здесь делаю в три часа ночи?
Когда он ушёл, я выползла из пледа и закрепила ручку двери ещё одной верёвкой.
Спать уже не хотелось, я включила фонарь на телефоне и открыла шкаф в углу капсулы. Перекладывание вещей с места на место помогает восстановить дыхание, если оно сбилось. Может, здесь есть беруши или вата, чтобы я могла заткнуть уши, не слышать шум моря и, наконец, вырубиться? Забытые свадебные открытки, бесконечные файлы и документы, папки, ручки и праздничные ленты с конфетти. Склад безудержного веселья. На нижней полке – зект [78] «Raumland».
Чем пьянее я становилась, тем сильнее хотела есть. В шкафах еды не было. Я достала мешок с костями. Облизывала кость за костью, хотела наесться, наесться, наесться. Сытость не наступала, да ещё этот неприятный привкус… Запахи рыбных и мясных костей давно смешались, слежавшись в какой-то обветшалый третий запах – запах плоти. Она словно должна была снова нарасти на костях, но кости были голы. Были гладки.
Ледяной зект застрял в горле, море почернело. Из темноты больше никто не появлялся.
Зект подействовал как холодное снотворное, и я уснула. Ульрих Мютер построил эту вышку для меня.
Есть ещё вариант – любить места больше чем людей, но и к ним пришвартовываешься натуго. К запаху асфальта, забитого дерьмом чаек, на соседней с морем улице, по вечерам смешивающегося с запахами из рыбной едальни; к усталости таксиста, часто берущего твои вызовы; к подлинной темноте в квартире напротив со всегда открытым балконом; к цвету местного трамвая; к Дому музыки, мимо которого ходила к отцу в больницу и на афишу которого тогда подписалась, а через столько лет всё никак не можешь отписаться и ненавидишь её заново, каждый раз, когда она сваливается в твою почту; к клокоту посуды из обеденных окон, пахнущих огурцом, луком и зеленью; к разъевшемуся рыжему коту у двери пекарни; к часам работы супермаркетов и чётно-нечётному расписанию автобусов; к своему ощущению от прикосновения к ветке единственно взявшейся посреди проспекта сосны; к походке официанта кафе, где каждое утро пьёшь две чашки эспрессо и где сахар он тебе уже не предлагает; к неизвестному красному цветку на чьём-то чужом пыльном окне; к интонации колоколов собора на центральной площади; к разговорам с соседкой, по субботам везущей тележку с рынка, о жизни её сына в столице, где всё так дорого, добавляет она, что жить остаётся вполсилы; ко вкусу водопроводной воды; к бесконечным плевкам подростков – мелким и размашистым, длинным и резким, похожим на пену или прозрачным; к цвету домов, оттенки которых подбирать три дня; к ветру, зверствующему только на нескольких улицах; к приторному парфюму седой сотрудницы городской библиотеки; к сбитому грохоту из гаража, где дают уроки игры на барабанах; к высоте ступеней лестницы, ведущей в съёмные апарты; к пятнистому свету в аллеях городского ботанического сада или к вечному старику в окне многоэтажки, мимо которой вечерами ходишь в бар, и его желанию сесть за барную стойку рядом и помолчать.
Когда настаёт время уезжать, всё это набрасывается на тебя, разом хватает за ноги, за горло, – и если от человеческого взгляда и объятий ещё можно увернуться, то с этой лавиной не справиться. Вернёшься сюда снова, чтобы опять утешиться тем самым запахом засохшего на солнце птичьего дерьма и той самой темнотой, знакомо валящей из того же распахнутого окна. И только к одному не можешь привыкнуть – к своему новому лицу, которое вдруг мельком не узнаёшь в зеркале отельного фойе или туалета кабака на узкой улице, куда из центра никто не сворачивает.
…Утром я выползла из ракушки