— При чём тут совесть, расстроили себе нервы и валите на совесть, — ответил доктор, подёргивая ногою, и продолжал. — Всё это так естественно, так естественно, не понимаю, в чём вы себя обвиняете?.. Ведь вы — кусок природы, и эта природа непременно хочет, чтобы рано или поздно у вас было потомство, а потому изо всех сил толкает вас к женщине и старается дать вам её под таким соусом, каким вас легче всего соблазнить. В данном случае и золотистые волосы, и интеллигентность, и чудесное сердце, и деспот-отец и всё такое…
— Если так рассуждать, то стоит ли после этого жить на свете? — уныло протянул Михайлов.
— Голубчик вы мой, голубчик вы мой, кто же говорит, что стоит, но та же природа, для достижения своих целей, вселила в вас и в меня жажду жизни, и мы изо всех сил всё-таки будем охранять себя от смерти. Был у меня один приятель, всё он стремился стать выше толпы и сделаться известным и знаменитым. Как-то, болтая с ним, я успел его убедить, что ни больше, ни меньше того, что он может сделать, он не сделает, и все его старания напрасны. Тот даже в тупик стал, а между тем это так просто. Может быть, я нахал, но я твёрдо уверен, что число несчастных людей в отношении к числу счастливых, везде и всегда, есть величина постоянная. Для того, чтобы изменить это отношение, нужно изменить самую природу человека. Скажут, что это возможно, а по моему невозможно. Все усилия в этом отношении будут похожи на труды Тришки, задумавшего переделать свой кафтан. Станут люди культурнее, — нервная система их станет болезненнее. Налягут на физическое развитие, обязательно получится ущерб в нравственной чуткости. А середины нет и быть не может. То же и в жизни отдельных субъектов. Вот вас совесть мучит, значит, вы не бессовестный. Через полгода она вас будет мучить меньше, а через год совсем притихнет. С нравственной стороны это будет худо, а зато с физической хорошо, — нервы, значит, в порядок пришли. Фалды урезали, зато рукава приточали. Вот, милый, что. Не я эту философию выдумал, — все её знают, да почему-то не хотят с её выводами согласиться. Оно, конечно, отчасти понятно почему, — обидно. Как же-с, помилуйте, высшее существо и вдруг с собою ничего поделать не может… Делают всё время да природа…
Всё, что говорил в этот раз доктор, почему-то не понравилось Михайлову и произвело на него тяжёлое впечатление.
Спорить ему не хотелось. Вполне ясным представлялось только то, что нужно поскорее уезжать и начать жить совсем иначе, чем он жил до сих пор. Перед отъездом он рассчитал управляющего. Вакулу же с семьёй оставил и просил доктора проверять счета, когда будет продаваться хлеб.
В самый день отъезда выпал глубокий снег, и до станции ехали на тройке, запряжённой гусем. В воздухе пахло чем-то новым, свежим, а ночное небо казалось матовым, тёмно-синим, каким оно летом никогда не бывает.
Провожавший Михайлова доктор за ужином много выпил и всю дорогу повторял:
— Только слушайте, слушайте, если вы в этом году не выдержите экзаменов и захотите перейти на медицинский факультет, то поступайте лучше в кочегары, в дворники, сделайтесь наборщиком, актёром, чем хотите, но не земским врачом. Быть честным земским врачом, это всё равно, что пуститься пешком в далёкую дорогу и надеть немилосердно жмущие ботинки, в которых вы никогда не пойдёте скорым и ровным шагом, а попрыгаете сначала на одной ноге, затем на другой, и, предположив, что вы этих ботинок снять не имеете никакой возможности, вы, в конце концов, должны будете ползти на четвереньках…
На станции снова выпили и закусили, а перед третьим звонком крепко расцеловались.
Новый город и новые люди Михайлова очень заинтересовали, и воспоминания о последних месяцах жгли не так сильно.
Множество церквей, Кремль, огромные дома рядом с одноэтажными деревянными, извозчики, запрашивающие полтинник и соглашающиеся сейчас же везти за четвертак, купцы, бабы — всё это было оригинальное, совсем иное, чем он привык видеть на юге. Ночью, часа в три, где-то далеко всегда звонил колокол, и звук его, густой и мягкий, как от удара басового клавиша рояля, медленно нёсся в воздухе. Под этот вибрирующий гул хорошо думалось.
Михайлову нравилось, по вечерам, уходить в кондитерскую Филиппова и, сидя за столиком, сознавать, что из тысячи разговаривающих и снующих взад и вперёд людей — ни один его не знает, не подойдёт и не заговорит о том, о чём так неприятно вспоминать.
Осмотревшись, он накупил учебников, нанял квартиру на Малой Бронной и весь отдался занятиям. Постоянный труд и бессонные ночи за книгами давали наслаждение, похожее на какой-то утончённый наркоз. Цель этих занятий — диплом представлялся только одним из средств устроить свою жизнь так, чтобы другие в неё не вмешивались. А жить нужно стараться, как он думал, таким образом, чтобы возможно больше завоевать счастья для себя и помогать другим добиваться того, что составляет счастье с их точек зрения. Иногда, измученный, он склонялся на письменный стол и, охватив голову руками, закрывал глаза, и ему ясно представлялся морской берег, и Нелли, и синее бирюзовое небо, и слышался монотонный глухой шум волн. Михайлов испуганно поднимал голову, закуривал новую папиросу и думал:
«В сущности это хорошо, что я здесь, в Москве. Я сам не знал, чего хотел, и наверное принёс бы бедной девочке много горя. Должно быть — есть таки сила, которая устраивает так, что результатом большого несчастья одного бывает счастье другого. Наверное и Нелли рада моему отъезду… Полюбить меня она не могла, а так показалось ей… Если бы я женился на ней, я бы с ума сошёл сначала от её корректности, а потом от её сентиментальности; через двадцать лет она наверное обратилась бы в копию своей мамаши»… — и ему припомнилась фигура старой англичанки, выходящей из воды. Мысли эти тревожили его всё реже и реже, а к весне Михайлов не мог уже себе ясно представить личика Нелли. Чтобы сохранить о ней воспоминание, он заказал роскошный переплёт для романа «Николай Никльби» и на углу книги велел вытеснить золотом «Нелли», но самой книги так и не прочёл.
Полугодие пробежало необыкновенно быстро. Первые три экзамена сошли отлично. Хотелось выдержать так же и остальные. Михайлов приучился спать не больше пяти часов в сутки и выкуривал за ночь целую сотню папирос. Получив диплом, он не обрадовался. Хотелось только отдохнуть от страшной усталости. Ему казалось, что всё это время он бежал вперёд без оглядки и теперь вдруг остановился. Нервы совсем расстроились. Безо всякой причины его начинало вдруг тошнить и вместе с этим хотелось плакать.
Всё лицо его стало угрюмым и неприветливым, и встречные люди сторонились от него как от пьяного. Выехать домой он сейчас же не мог, потому что не прислали ещё денег.
Михайлов ясно представлял себе всю свою усадьбу, какою она должна быть теперь. Дом с набитой над парадным крыльцом вывеской «Земская аптека», по двору ходят незнакомые и не считающие его за хозяина больные мужики и бабы. Покривилась купальня над застывшим прудом. В саду дорожки поросли травой, там гуляет и насвистывает печальные мотивы доктор, после разговоров с которым на душе делается ещё безнадёжнее.
Всё это расстроит ещё сильнее.
Прежде, чем ехать в деревню, он решил путешествовать. Когда почтальон принёс повестку с переводом на пятьсот рублей, Михайлов составил себе такой маршрут: Харьков, Ростов, Владикавказ, затем по Военно-Грузинской дороге до Тифлиса, оттуда в Батум и морем до Севастополя, чтобы не быть в Одессе и не расстраивать себя воспоминаниями, от которых на душе делалось стыдно и досадно.
На всё путешествие с остановками ушло три недели. За это время он точно переродился, — прекрасно спал, с аппетитом ел, знакомился с пассажирами и ухаживал за хорошенькими попутчицами. И воспоминания его не мучили. В Батуме на пароходе перед третьим гудком он ходил взад и вперёд по палубе и думал:
«Несомненно, в здоровом теле здоровая душа, а здоровье приходит от возможно близкого общения с природой. Доктор был прав, говоря, что всё моё чувство к Нелли было вполне нормальным, и в сущности я ничего худого не сделал. Не виноват я и перед матерью. Расстроились нервы, вот и лезла всякая чепуха в голову».
Глядя с моря на кавказские горы, он мысленно прощался с ними. Возле Сочи берег был особенно красив. Солнце вдруг ушло за далеко протянувшуюся фиолетовую тучу. Лучи золотили её края и задумчивые, неподвижные снежные вершины далёких гор. Туча отражалась в воде, и всё море под нею стало тоже фиолетовым, а на горизонте блестела будто стальная, ярко вычищенная, тоненькая полоска.
За Новороссийском берега стали пологими и пустынными. В Феодосию пришли ночью, когда взошла луна. Михайлов не пошёл в город, а лежал в каюте на койке.
Глядя в иллюминатор, он любовался блёстками лунного света на море и думал, что эту искрящуюся бесконечную полосу назвали «дорогой к счастью», вероятно, потому, что у неё нет конца.