кто-нибудь из медсестер не звал ее на ужин.
Все время, что девочка лежала в траве, над ней вились черные мухи, монотонно жужжа на солнце, и она пристально следила за ними, словно, как следует сосредоточившись, могла сжаться до их размера и стать естественной частью природы. Она завидовала даже зеленому кузнечику, прыгавшему в высокой траве у ее ног, а однажды поймала блестящего черного сверчка и с ненавистью зажала в ладони маленькое насекомое: ведь у него нашлось свое место под солнцем в отличие от нее, бывшей на земле всего-навсего паразитом.
Она и солнце ненавидела за непостоянство. Однако лишь оно все еще говорило с ней, ибо у людей языки были из камня. Только солнце приносило ей некоторое утешение, да еще яблоки, которые она собирала в саду. Она прятала яблоки под подушкой и, когда юные медсестры приходили делать инъекции инсулина и запирали шкаф и ящики, могла укрыться в ванной с яблоком в кармане и, заперев дверь, жадно съесть его, откусывая большие куски.
Ах, если б солнце остановилось в зените и сожгло бы мир, уничтожив его раз и навсегда, пока она лежит здесь на спине! Но оно клонилось к горизонту, слабело и предавало ее, покидая небо и снова оставляя ее наедине с ночью.
Теперь, когда ее посадили на инсулин, она должна была возвращаться рано, и медсестры каждые пятнадцать минут спрашивали, как она себя чувствует, и прикладывали прохладные руки к ее лбу. Все это была сплошная показуха, и потому она каждый раз говорила то, что они хотели услышать: «Чувствую так же. Так же». Так оно и было.
Однажды она спросила у медсестры, почему ей нельзя оставаться на улице до захода солнца, ведь она не ходит, а просто лежит, на что та ответила, что это опасно: может быть реакция. Но у нее никогда не было никаких реакций. Она просто сидела и смотрела перед собой или вышивала коричневого цыпленка на желтом фартуке, отказываясь разговаривать.
Не было никакого смысла менять одежду: каждый день она сильно потела на солнце, клетчатая хлопковая рубашка становилась влажной, а длинные черные волосы – все более сальными.
Она чувствовала, как медленно и неизбежно разлагается ее плоть, желтеющая и размягчающаяся час от часу. И представляла, как в ней накапливаются отходы, отравляющие ее ядом; это отражалось в черной пустоте ее глаз, когда она смотрела на себя в зеркало, ненавидя глядевшее оттуда мертвое, лишенное смысла лицо с уродливым фиолетовым шрамом на левой щеке, своего рода «алой буквой» [38].
В уголках рта образовались заеды. Девочка не сомневалась, что это начало полного разрушения организма, что эти язвочки никогда не исчезнут, а станут распространяться по всему телу, что глубины ее подсознания обрушатся на ее тело, медленно пожирая его, подобно проказе.
Перед ужином улыбчивая молодая медсестра принесла ей поднос с подслащенным апельсиновым соком в качестве завершения дневного лечения. Потом раздался звонок на ужин, и девочка молча отправилась в столовую, где стояло пять круглых столов, накрытых белыми льняными скатертями. Она напряженно сидела на стуле напротив высокой костлявой женщины, окончившей Вассар [39] и постоянно разгадывавшей кроссворды. Женщина старалась разговорить ее, но она отвечала односложно и продолжала есть.
Опоздавшая на ужин Дебби пришла с прогулки розовощекая и запыхавшаяся, ей разрешалось долго гулять. Дебби держалась дружелюбно, но хитро улыбалась и была заодно с остальными, и не говорила девочке: «Ты кретинка, тебе ничего не светит». Однако если бы кто-то ей это сказал, она бы поверила: ведь она уже давно знала, что так и есть. Она кружила на краю водоворота, прикидываясь смышленой и веселой, а яд тем временем накапливался в теле, готовый в любую минуту вырваться из ее фальшиво-ясных глаз с криком: «Идиотка! Самозванка!» Потом наступил перелом, и вот она сидит, запертая на шестьдесят лет внутри разлагающегося тела, чувствуя, как ее мертвый мозг съежился серой окоченевшей летучей мышью в темной пещере черепа.
Вечером в палате появилась новая женщина в лиловом платье. Она была похожа на серую мышь и таинственно улыбалась, когда шла в столовую, аккуратно переступая через трещины между половицами. Подойдя к двери, она повернулась боком, скромно глядя в пол, и перенесла сначала правую, а потом левую ногу через щель, словно та была невидимой ступенькой.
Горничная Эллен, толстая смешливая ирландка, носила еду из кухни. Когда Дебби попросила ее заменить поданный на десерт тыквенный пирог фруктами, она принесла ей яблоко и два апельсина, и Дебби тут же стала очищать их от кожуры, резать на кусочки и класть в мюсли. Клара, девушка из Мэна с коротко стриженными светлыми волосами, спорила с высокой грузной Амандой, которая шепелявила, как малый ребенок, непрерывно жалуясь, что в ее комнате пахнет газом.
Все они держались вместе – довольные, жизнерадостные, шумные. Только девочка сидела, как замороженная, вся в себе – жесткое, засохшее семя, которое уже никогда не прорастет. Сжимая в руке стакан с молоком, она попросила еще кусок пирога, чтобы хоть немного оттянуть начало бессонной ночи, которая в той же ускоренной манере, без остановок, перейдет в новый день. Солнце все быстрее и быстрее совершало свой дневной путь, и девочка знала, что скоро умрут бабушки и дедушки, потом мать и в конце концов не останется ни одного знакомого имени, чтобы взывать к нему во тьме.
В те последние ночи перед срывом девочка лежала без сна, прислушиваясь к еле слышному дыханию матери, ей хотелось встать и сжать руками хрупкое горло, чтобы жизнь ушла, а с ней прекратился бы этот процесс медленного распада, ухмылявшегося ей голым черепом, куда бы она ни повернулась.
Она прокралась в постель к спящей матери и с нарастающим ужасом ощутила, насколько та слаба. В мире не осталось больше убежища. Вернувшись к себе, она подняла матрас, протиснулась в щель между ним и пружинами кровати в надежде, что ее раздавит под его тяжестью.
Она сражалась, как могла, чтобы навсегда сгинуть в темноте. Но ее вернули в ад мертвого тела. Как Лазаря, извлекли из беспамятства смерти, уже зараженную дыханием могилы, с кожей землистого цвета, с багровыми синяками на плечах и бедрах и с открытым шрамом на щеке, изуродовавшим левую сторону ее лица – вместилище подсохших струпьев и сочившегося гноя, из-за чего она не могла открыть левый глаз.
Сначала она решила, что ослепнет. В ночь своего второго рождения в мир плоти она не спала и, повернув к успокаивавшей ее медсестре поврежденную сторону лица, говорила:
– Но я не вижу. Я ничего не вижу.
Поверив, что девочка полностью ослепла, медсестра стала ее утешать:
– В мире много слепых людей. Когда-нибудь ты встретишь хорошего слепого мужчину,