фасада на меня снова, как и с церкви у моста, глядит покровитель путешественников – Святой Христофор, держащий младенца.
Если долго ходить по кругу, можно вытоптать берег вокруг воды и перейти её на другую воду.
По Бохиню движутся каяки, а я стою у деревянного пирса. Ещё полчаса пути.
– Интернет с утра не работает! Не могу посмотреть, как там мой опоссум. Вдруг американец корма не насыпал? – звонит мама. – Любка объявилась. Приходила за своей овчаркой. Любит свою псину, а та ей руки лижет. Зовёт ехать с ними.
– Поедешь?
– А чего же они в прошлом году не звонили?
– Чего толку тебе звонить, если ты из дома не выходишь?
– Сегодня видела ежа. Степана. Выполз из-под дома. Налила ему молока.
– Так ты поедешь?
– Как я теперь поеду, если ежа кормить надо?
– Столько лет без тебя кормился – и теперь прокормится. А скунсов твоих американец покормит. Из штата Огайо!
– А ключ где я возьму от гаража?
Может, и узна́ешь;
правда, ты давно мой голос не слышала.
Я устала от загадок Эверетта, от всех этих «может» и «остановись». Нет ничего, кроме тяжёлого рюкзака костей за спиной.
Я встаю с пирса. Идти легче, чем раньше. То ли потому, что идти осталось недолго, то ли потому, что… я забыла мешок с костями в Уканце. Утром выложила его из рюкзака, чтобы положить сверху, – и забыла. Иду с пустым рюкзаком без костей, но сутулюсь так, как будто он по-прежнему на моих плечах. Джейкоб был прав.
Река Волга
Ульяновская область, весна за семь лет до озера Бохинь
Хоронить в весенний солнечный день – всё равно что в новогодний. Вся эта весна шла холодная – а в тот день вышло солнце.
Когда во двор заехал катафалк, машины уже роились, жужжа распахнутыми дверцами.
Жильцы многоэтажки несли рассаду, мясо на шашлык, телевизоры, антенны, мешки с углём, собак и кошек. Почуяв горе, они убавляли музыку, закрывали дверцы машин, стараясь не хлопать, и уезжали в дачную сторону.
Солнце пробралось даже внутрь катафалка.
Водитель в чёрном костюме завёл мотор. Его помощник, сидевший рядом, тоже был в костюме. Пил пиво. Работа такая, что не объяснишь дочери, почему на улицах с тобой здороваются родственники десятков похороненных тобой людей.
Когда отца принесли в дом, его лицо было как будто в гриме того, кто улыбался.
Это был не он.
– Кира, ты что, уснула? Отца везём хоронить, а она спит. Нет, вы представляете – она спит!
Атаракс уже подействовал.
Отец всегда жалел меня от похорон – но не в этот раз. Это были первые похороны, которые я видела. Так это, оказывается, происходит.
Солнце грело всё, кроме ямы.
Все подходили и прощались. Нет, это не он.
– С утра выступал перед нами поп и сказал, что скоро зима, – сказал отец, когда мы пришли к нему в больницу. – На праздник повесим большой плакат – приветствуем всех! Как увидят все – и упадут!
– Папа, мы в больнице.
– Сомневаюсь.
– Врачей-то ты видел.
– Это бродяги. Это значит, что скоро придёт большой Бог. Я так устал. Положи мне подушку, чтобы я перелёг на другую сторону – там небо видать будет. А завтра придёшь?
– Ты же сказал, я тебе надоела.
– Как же я без тебя, девочка моя? Ты ведь меня не бросишь, такого инвалида? У нас обоюдный образ жизни.
– Не брошу, не брошу.
– Я думал, бросишь. А ты вон какая. Рыбу врачам дай. Ещё мешок в морозильнике остался.
– Какую рыбу?
Раньше отец часами сидел на льду Волги, даже в тридцатиградусный мороз, – чтобы нам было что есть. Нужно было врача найти – шёл в больницу и предлагал врачам рыбу вместо денег. И те откликались. И несли рыбу своим детям. Менял рыбу на говядину и курицу – и нёс домой мясо. Жарил мясо, жарил рыбу. Тот запах въелся в кожу и слышен до сих пор. Запах тех августовских вечеров, тех цветов опустившегося солнца, смешанных с мясным дымом. С дымом чужих рогатых, чешуйчатых и пернатых тел.
В палату зашла медсестра.
– Так, кто у нас на операцию? Вы, да?
– Чуть что – сразу я. Мне к пчёлам надо.
– Вы ни разу голову не брили? – спросила у мамы медсестра.
– Я умею. Вы только скажите, как. Целиком? Или только где делать будут?
– Целиком, конечно. Главное – осторожно. Не пораньте. Состригите ножницами сначала.
– А корм когда будет?
– Ты уже ел. Всё, теперь до операции тебе нельзя. Сядь ровно. Сейчас бриться будем.
– Бороды-то нет! Зачем бриться?
– Башку твою брить буду. Да не вертись ты. У меня ножницы.
– Чего ты там режешь? Уйди!
– Сейчас дождёшься, я уйду. Медсестра казённая тебя брить будет!
– Хоть бритый на работу пойду. Всех пчёл распугала.
Все те дни мама спала у отца в палате, положив голову в ногах его больничной постели.
Тополь упал, прорубив в заборе рваную рану. В тот же день из деревни позвонили.
– У вас тополь упал, прямо на забор! Да, утром. Сегодня, да. Как? Господи! Горе какое! Вот тополь и упал. Это же он его сажал. Да, он и сажал – ему лет пять было. Говорят же, нельзя сажать тополя… Господи…
Мы с мамой впервые поехали в деревню одни.
– Кира, ты чего там делаешь? Ты же не знаешь ничего! Не лезь! – закричала мать, когда я полезла в омшаник у дома, куда мы пришли на следующий день после похорон.
– Выставить «Жужел» надо.
– Чего?
– «Жужел». Улей батин любимый.
– Поздно. Он обычно раньше выставлял.
– Весна же холодная.
В детстве мне не разрешали заходить на пасеку, когда дед с отцом уходили к пчёлам с дымарём. Дед говорил: ты, Кира, смотри, на пасеку одна не ходи. Боялись, что меня ужалят. Живя у пасеки, я ни разу не получала жала. Но однажды, когда все спали после обеда, я открыла калитку и заплыла в самую глубину. Одни цветы и кусты были выше меня, другие – доносились до пояса. Издалека пасека казалась тихим местом, противоположностью всего происходящего вокруг с его дорогами, голосами и пылью. Когда я туда попала, ощутила совсем другое – гудящее, шатающееся и сильное. На меня обрушился гул пчёл, жуков и мух. Перекатывающихся от ветра растений, птиц. С этого момента я уже принадлежала новому миру, где мухи качаются в паутине, как высохшее бельё во дворе. Очнулась я только от проснувшегося дедового голоса.
Мы вынесли выцветший голубой