чуть не отравился куском говядины (в щах), очевидно – гнилым. Едва проглотил, со мной что-то необыкновенное сделалось: точно съел жабу. И весь день, чуть ли не два, был полуболен.
(в универс.)
* * *
Какая ложная, притворная жизнь Р.; какая ложная, притворная, невыносимая вся его личность. А гений. Не говорю о боли: но как физически почти невыносимо видеть это сочетание гения и уродства.
Тяжело ли ему? Я не замечал. Он кажется вечно счастливым. Но как тяжко должно быть у него на душе.
Около него эта толстая красивая женщина, его поглотившая – как кит Иону: властолюбивая, честолюбивая и в то же время восторженно-слащавая. Оба они погружены в демократию, и – только и мечтают о том, как бы получить заказ от двора. Точнее, демократия их происходит оттого, что они давно не получают заказов от двора (несколько строк в ее мемуарах).
И между тем он гений вне сравнений с другими, до него бывшими и современными.
Как это печально и страшно. Верно, я многого не понимаю, так как это мне кажется страшным. Какая-то «воронка вглубь ада»…
(на обороте транспаранта)
* * *
Малую травку родить – труднее, чем разрушить каменный дом.
Из «сердца горестных замет»: за много лет литературной деятельности я замечал, видел, наблюдал из приходо-расходной книжки (по изданиям), по «отзывам печати», что едва напишешь что-нибудь насмешливое, злое, разрушающее, убивающее – как все люди жадно хватаются за книгу, статью. – «И пошло и пошло»… Но с какою бы любовью, от какого бы чистого сердца вы ни написали книгу или статью с положительным содержанием – это лежит мертво, и никто не даст себе труда даже развернуть статью, разрезать брошюру, книгу.
– «Не хочется» – здесь; «скучно, надоело».
– Да что «надоело»-то? Ведь вы не читали?
– «Все равно – надоело. Заранее знаем»…
– «Бежим. Ловим. Благодарим» – там.
– Да за что «благодарите»-то? Ведь пало и задавило, или падет и задавит?
– «Все равно… Весело. Веселее жить». Любят люди пожар. Любят цирк. Охоту. Даже когда кто-нибудь тонет – в сущности, любят смотреть: сбегаются.
Вот в чем дело.
И литература сделалась мне противна.
(за нумизматикой)
* * *
Конечно, не использовать такую кипучую энергию, как у Чернышевского, для государственного строительства – было преступлением, граничащим со злодеянием. К Чернышевскому я всегда прикидывал не те мерки: мыслителя, писателя… даже политика. Тут везде он ничего особенного собою не представляет, а иногда представляет смешное и претенциозное. Не в этом дело: но в том, что с самого Петра (І-го) мы не наблюдаем еще натуры, у которой каждый час бы дышал, каждая минута жила и каждый шаг обвеян «заботой об отечестве». Все его «иностранные книжки» – были чепуха; реформа «Политической экономии» Милля – кропанье храброго семинариста. Всю эту галиматью ему можно было и следовало простить и воспользоваться не головой, а крыльями и ногами, которые были вполне удивительны, не в уровень ни с какими; или, точнее: такими «ногами» обладал еще только кипучий, не умевший остановиться Петр. Каким образом наш вялый, безжизненный, не знающий, где найти «энергий» и «работников», государственный механизм не воспользовался этой «паровой машиной» или, вернее, «электрическим двигателем» – непостижимо. Что такое все Аксаковы, Ю. Самарин и Хомяков, или «знаменитый» Мордвинов против него как деятеля, т. е. как возможного деятеля, который зарыт был где-то в снегах Вилюйска? Но тут мы должны пенять и на него: каким образом, чувствуя в груди такой запас энергии, было, в целях прорваться к делу, не расцеловать ручки всем генералам и вообще целовать «кого угодно в плечико» – лишь бы дали помочь народу, подпустили к народу, дали бы «департамент». Показав хорошую «треххвостку» его коммунальным и социал-демократическим идеям, благословив лично его жить хоть с полсотней курсисток и даже подавиться самою Цебриковой, – я бы тем не менее как лицо и энергию поставил его не только во главе министерства, но во главе системы министерств, дав роль Сперанского и «незыблемость» Аракчеева… Такие лица рождаются веками; и бросить его в снег и глушь, в ели и болото… это… это… черт знает что такое. Уже читая его слог (я читал о Лессинге, т. е. начало), прямо чувствуешь: никогда не устанет, никогда не угомонится, мыслей – чуть-чуть, пожеланий – пук молний. Именно «перуны» в душе. Теперь (переписка с женой и отношения к Добролюбову) все это объяснилось: он был духовный, спиритуалистический «s», ну – а такие орлы крыльев не складывают, а летят и летят, до убоя, до смерти или победы. Не знаю его опытность, да это и не важно. В сущности, он был как государственный деятель (общественно-государственный) выше и Сперанского, и кого-либо из «екатерининских орлов», и бравурного Пестеля, и нелепого Бакунина, и тщеславного Герцена. Он был действительно solo. Нелепое положение полного практического бессилия выбросило его в литературу, публицистику, философствующие оттенки, и даже в беллетристику: где, не имея никакого собственного к этому призвания (тишина, созерцательность), он переломал все стулья, разбил столы, испачкал жилые удобные комнаты, и вообще совершил «нигилизм» – и ничего иного совершить не мог… Это – Дизраэли, которого так и не допустили бы пойти дальше «романиста», или Бисмарк, которого за дуэли со студентами обрекли бы на всю жизнь «драться на рапирах» и «запретили куда-нибудь принимать на службу». Черт знает что: рок, судьба, и не столько его, сколько России.
Но и он же: не сумел «сжать в кулак» своего нигилизма и семинарщины. Для народа. Для бескоровных, безлошадных мужиков.
Поразительно: ведь это – прямой путь до Цусимы. Еще поразительнее, что с выходом его в практику – мы не имели бы и теоретического нигилизма. В одной этой действительно замечательной биографии мы подошли к Древу Жизни: но – взяли да и срубили его. Срубили, «чтобы ободрать на лапти» Обломову…
(за нумизматикой)
* * *
Пешехонка – последняя значащая фигура в с.-д. Однако значущесть эта заключается единственно в чистоте его. Это «рыцарь бедный», о каком говорит Пушкин, когда-то пылкой и потом только длинной борьбы, где были гиганты, между прочим, и по уму: тогда как у П. какой ум? «Столоначальник», а не министр. Конечно, это не отнимает у него всех качеств человека. Замечательно, что, раз его увидев (в Калашниковской бирже), неудержимо влечешься к нему, зная, что никакого интересного разговора не выйдет (к Мякотину, Петрищеву, Короленке – никакого влечения и интереса). В нем доброе – натура, удивительно рожденная. Без мути в себе. На месте Ц… я бы его поставил во главе интендантства… «Пиши, писарь, – тебе не водить полки.