– Очень хорошо. Первое дело, чувство хорошо. Лед – хорошо. Облитие – хорошо, для чувства. Голову не размотайте, ни! После облития ваш цирюлькин Сай Саич… я его знай, в ваши бань моюсь, – заново назабинтует. А денька в три и снимем, будете быть молодец. Но!.. – и Клин стукнул палкой, – тико полить и невысоко… колодни вода не сраз, а мало-понемалу.
Смешно очень говорит. Он не русский, а совсем почти русский, – очень любит гречневую кашу и – «ши-шчи». У него и попугай по-аглицки говорит, его роду-племени. И опять мне Клин пообещал попугая подарить. Всегда так обещает: «Подарю тебе пупугай, когда у него син родился». Но это он нарочно: два года уж прошло, а все еще не родился. Да мне теперь и попугая не надо, теперь всякая радость будет.
Клина оставили попить чайку в саду, с паровой клубникой, и он тоже стал провожать нас, довольный, что вылечил. И весь-то двор вышел нас провожать, всякая уж душа узнала, что Сергей-то Иванычу совсем лучше, в бани собрался даже. Всегда уж едут в бани, как от болезни выправятся. Так полагается: «смыть болезнь».
Гаврила подал пролетку лихо: вылетел от каретника и стал как вкопанный у подъезда. Отец весело сбегает по ступенькам, во всем новом: в шелковой шляпе-дыньке, в перчатках, с тросточкой, к Пасхе только купил, с собачьей головкой из слоновой кости, в «аглицких» брюках в шашечку, в сиреневом сюртуке «в талию», в сливочном галстуке – как на Светлый день. Глупенькая портниха, которую зовут «мордашечкой», руками даже всплеснула-заахала: «Ах-ах, вот молодчик-то… прямо молодой человек, жених!» Все толкутся вокруг пролетки, глядят на нас: и Трифоныч, и скорняк, и сам бараночник Муравлятников – «долгая борода», и плотники, и кто только ни есть на дворе, – все радуются, желают отцу здоровьица, дивятся, какой он ловкий, а только три недели, как привезли его без памяти и всего в крови. И Цыганка вертится, визжит с радости, руки лижет, в пролетку вот-вот вскочит. Матушка просит – поосторожней, голову бы не застудить, не ходить в «горячую» да нашатырного спирта не забыть взять, вдруг дурно станет. Отец говорит: «Не будет дурно, голова совсем свежая, хоть верхом! во-здух-то, милость-то дал Господь!..» Хлопает Горкина по коленке. Я перед ними на скамеечке.
– С Богом, Гаврила.
Крестится на небо, и все крестятся. Снимают картузы, говорят:
– Дай Бог попариться на здоровье, банька всю болесть смоет, быть здраву с банного пару!..
Катим по Калужской улице. Лавочники картузы снимают, дивятся нам. А бутошник-старичок, у которого сын на войне пропал, весело кричит:
– Здравия желаю, Сергей Иваныч! в баньку?.. Это хорошо, пар легкий!..
Отец радуется всему – и зеленому луку на лотке, и старичку грушнику – «грушки-дульки варены», – мальчиком еще выменивал у него пареные грушки-дульки на старые тетрадки, для «фунтиков», и я буду выменивать. Говорит нам – хорошо бы жареной колбаски да яичек печеных. Уж и на еду потянуло, а это уж верней верного, что здоров, – а то все было ему противно: только клюквенный морс глоточками отпивал, да лимончик посасывал, да кисельку миндального ложки две проглотит. А тут, в пролетку когда садились, наказал приготовить с ледком ботвиньицы, с огурчиком паровым да с белорыбицей… да апельсинной корочки побольше, да хорошо бы укропцу достать – у Пал Ермолаича в парниках подрос небось. И нам с Горкиным ботвиньицы захотелось, а то мы с горя-то наговелись, и сладкий кусок в рот не шел.
Спускаемся от рынка по Крымку к нашим баням – вон они, розовые, в низке! – а с Мещанского сада за гвоздяным забором таким-то душистым, таким-то сочным-зеленым духом, со всяких трав!.. с берез, с липких еще листочков, с ветел, – словно духами веет, с сиреней, что ли?.. – дышишь и не надышишься.
Отец откинулся к пролеточной подушке и говорит:
– Как же хорошо, Господи!.. И не думалось, что увижу еще новые листочки, дышать буду. Панкратыч, голубчик ты мой… слышишь, травкой-то как чудесно?.. свежесть-то какая легкая!.. Дал бы Господь, пошли бы к Преподобному… каждую бы травку исцеловал. А весна-то, весна какая!.. знаешь, новая какая-то, жи-вая!.. давно не помню такой. Когда вот, до женитьбы еще… помнишь, болел тифозной горячкой… вывели меня, помню, в сад… только-только с постели стал подыматься, ноги подламывались… – такой же был дух, теплый, веселый, легкий… так и затопил-закружил.
– А это Господь так, – говорит Горкин, – после тяжкой болезни всегда будто новый глаз, во все творение проникает.
А уж нас банщики поджидают, у бань толпятся. А старушка Маревна… – отец ее так прозвал – «Марья Маревна, прекрасная королевна», а она вся сморщенная, кривая, – и все стали так, «Маревна» да «Маревна», – которая яблочками и пряничками торгует у банного порожка, крестится прямо на отца, будто родного увидала. Да он и вправду родной: внучков ее пристроил и место ей дал для торгу, – торговлишка у бань бойкая. Всегда, как увидит Маревну, на рублик всех ее «пустяков» возьмет. Отца принимают с пролетки под руки ловкие молодцы, а Маревна крестится и причитает:
– Вот уж святая-то радость… святую радость Господь послал! Опять живенького вижу, Сергей Иваныча нашего, графчика-корольчика!..
– Правда, Маревна… – говорит отец, пошевеливая тросточкой веселые «пустяки» в корзинке – сахарные петушки, медовые пряники, черные стручки, сахарную-алую клубнику с зеленым листиком коленкоровым… – уж как меня нонче и «пустяки» твои веселят… откуда ты их только набираешь, веселые какие!.. Правда, святая радость.
И Горкин, и я, и Гаврила на козлах, и все банные молодцы… – все смотрим на веселые «пустяки» Маревны. И, должно быть, всем, как отцу, кажется все особенным, другим каким-то, каким-то новым… – будто и корзинка, и розовые бани, и Чалый, и булыжники мостовой, и бузина у домика напротив, и домик-развалюшка, и далекое голубое за ним небо… – все другое и новое, все будто узнал впервые – святая радость.
Сегодня непарный день, все парильщики свободны. Да хоть бы и гостей мыли, извинились бы для такого раза: Сергей Иваныч, хозяин, выздоровел, приехал в бани. Так и сказал Горкин, только нас из пролетки подхватили. И все молодцы в один голос закричали:
– Радость-то нам какая! Мы с вас, Сергей Ваныч, остатнюю болезнь, какая ни есть, скатим! Болезнь в подполье, а вам здоровье!..
– Знаю, какие вы молодцы, спасибо. Ну, скачивайте болезнь, валяйте! – весело говорит отец, взбегая по стертому порожку у «тридцатки», а я за ним.
Как сказал он «валяйте», так у меня и заликовало сердце: «Здоров папашенька, прежний совсем, веселый!» Когда он рад чему, всегда скажет и головой мотнет – «валяйте!»
«Тридцатка» самая дорогая баня, 30 копеек, и ходят в нее только богатые гости, чистые; а хочет кто пустить пыль в глаза – «плевать на три гривенника!» – грязно коль одет, приказчик у сборки ни за что не пропустит, а то чистые гости обижаться могут. Да и жулик проскочить может, в карманах прогуляться, за каждым не углядишь: хорошие гости все известны, пригляда такого нет, как в дворянских, за гривенник, или в простых, за пятак.
«Тридцатка» невелика. По стенам пузатые диваны с мягкими спинками, накрыты чистыми простынями: вылеживаться гостям, простывать. Отца чуть не под руки ведут молодцы, усаживают, любуются. И меня тоже парадно принимают, называют – «молодой хозяин». И Горкина ублажают – все его уважают-любят. Когда я бываю в банях, всегда любуюсь на расписанные стены: лебеди по зеленой воде плывут, а на бережку белые каменные беседки на столбиках, охотник уток стреляет и веселая свадьба, «боярская»… – весело так расписано, как в театрах.
Народу набилось – полна «тридцатка». Все глядят на отца и на меня, мне даже стыдно. Горкин доволен, что ребята так великатно себя оказывают. Говорит мне, что этого за денежки не купишь, душой любят. И отец рад ребятам. Привык к народу, три недели не видал, соскучился. Без путя не балует, под горячую руку и крепким словцом ожгет, да тут же и отойдет, никогда не забудет, если кого сгоряча обидел: как уезжать, тут же и выкликнет, весело так в глаза посмотрит, скажет: «Ну, кто старое помянет…» И всегда пятиалтынный – двугривенный нашарит в жилеточном кармашке, – «валяй! – скажет, – только не валяйся».
– Доправляться, ребята, приехал к вам… да, правду сказать, и соскучился. Всегда окачку любил, а теперь добрый человек присоветовал… видали, чай, у меня героя-то нашего, Махорова, «севастопольца»! Вот-вот, самый он, на деревяшке. Я и до него примечал: как прилив к голове, всегда со студеной окачки легчало мне.
Все говорят: «Да как же-с!.. первое средствие, как вы привышныи». Советуют, кто постарше, сперва в холодной помыться, без веничка – без пару, облегчиться-перегодить, а там – тазиков двадцать – тридцать, невысоких-легких, голову-то и подхолодит, кровь слободней-ровней пойдет, банька-то ей дорожку пооткроет.
В замыленные окошки с воли стучат чего-то. А это банщицы-сторожихи – хозяина просят поглядеть. А им говорят: «Опосля окачки увидите, пошутит с вами». Мы слышим заглушенные бабьи голоса: «Здоровьица вам, Сергей Ваныч!..», «Банька, Господь даст, все посмоет!..», «Слышите меня, Сергей Ваныч? я это, Анисья!», «Здравствуйте, голубчик Сергей Ваныч… я это, Анна Иванна, Аннушка!..», «И я тут, Сергей Ваныч… Поля-то, слышите голосок-то мой?.. Поля-горластая! все, бывало, вы меня так… соскучнилась я по вас!..», «Как разрядилась-то, соколу-то показаться – покрасоваться… на Пасху чисто!..», «Да ведь праздник… вот я и расфранчилась, глазки повеселить!..».