покинул рынок.
Когда он подтащил мешок к домику раздумий, что-то заставило предварительно заглянуть вниз. В белом свете фонаря он увидел, что маленькие существа тузили друг друга, но не так злобно, как в его сне. На крокодильчиков, впрочем, они всё же смахивали.
Мешок с известью недвижно встал рядом с ногой.
…И Евсюков пошёл курить на крыльцо.
Можно позвонить друзьям, они привезут сюда людей с пробирками, изучат… Но тут же он представил себе шуточки друзей. Потом перед его глазами появились журналисты. Он явственно услышал голос бывшей шпионки, которую часто видел по телевизору, который громко произносит: «Биомасса! Биомасса! Биомасса!»
Нет, всё-таки известь.
Но завтра.
Однако назавтра соседка Варвара Павловна свалилась с крыльца и начала стонать, показывая всем ногу в толстом чулке. Чтобы не ждать из райцентра «скорой», Евсюков повёз её в больницу, долго ждал там в приёмном покое, потом зачем-то получил на руки её паспорт с медицинской карточкой и вернулся домой смертельно усталый.
Утром он проснулся, как от пощёчины.
Известь и черви, черви и известь. Оттягивая казнь, он перекурил, а потом подошёл к сортиру.
Теперь он уже перестал удивляться.
Под ним жили странные существа, похожие не то на ящериц, не то на улиток.
В отчаянии он поставил на край мешок с известью, и тут несколько из них уставились на него. Какая-то мольба была в их глазах. Это нечеловеческий мир, который он всё пытался наделить сентиментальными свойствами. Писатель как-то говорил, что люди склонны присваивать бездушному миру свои эмоции. Тогда мироздание кажется нам не таким страшным. Мимика ящериц совсем не похожа на людскую, но как-то проще думать, что они веселы или печальны так же, как мы.
И Евсюков не сделал последнего движения.
Что ему до остального мира, не ровён час он в труху, а так посмотрим, как и кого эти крокодилы пожрут. Никого не жалко, никого. Ни тебя, ни её, ни его. Крота разве, которому соседка грозила унизительной судьбой.
На следующий день Евсюков ещё колебался, докончить ли начатое.
Он стоял перед дверью сортира, медля её открыть, и вдруг ощутил дрожь под ногами.
Дверь перед ним открылась сама.
На Евсюкова глядело удивительное создание. Похоже оно было на улитку величиной с чайник. Гладкая, как яйцо, улитка стояла на коротких толстых ножках. Два глаза смотрели на хозяина участка, и в каждом из них стремительно вращались зрачки.
Евсюков отступил, и улитка вышла наружу. За ней появилась другая, затем третья, четвёртая. Последняя закрыла за собой дверь, прошла несколько шагов, но вдруг вернулась.
Евсюков увидел через проём двери, что существо аккуратно вернуло на место деревянное сиденье и заспешило, чтобы догнать своих.
Гости Евсюкова, медленно переваливаясь на коротких ножках, подошли к калитке в лес. Старший открыл шпингалет, но тут они замерли. Существа посмотрели на Евсюкова в последний раз, внимательно, будто запоминая, и вышли в буйство берёз и ёлок.
Евсюков вернулся к домику задумчивости и посмотрел вниз.
Пустота, ничего нет.
Только тонкий запах фиалок.
– И всё сгинуло: бестолочь пустых дней, и чечётка негритянская, и Рыжик, и московская пустынь белая, и гусар в фуфайке, и постскриптум Корнея Петровича об истории, и бастион из сосисок в «Уголке Стрельны» – зеркалом безмятежным затянуло провал: ни ряби, ни волн, ни всплеска – беззвучное ровное море и такое тихое, такое беспредельно глубокое небо над головой.
Андрей Соболь. Человек за бортом (1923)
В давние, подёрнутые молочной пенкой детства годы я жил в маленьком дачном посёлке.
Посёлок этот смыкался с другим посёлком, образуя дачную местность, тянувшуюся бесконечно долго и составлявшую с мая по сентябрь весь мир. Один посёлок назывался посёлком чекистов, а другой – посёлком артистов, но спустя десятилетия чекисты и артисты перемешались, многие из первопоселенцев умерли, а их дети, встречаясь на дачной дороге, образовали новые семьи, и новые чекисты перемешались с новыми артистами, так что никто уже не знал, среди кого он живёт. Между дачами бродил толстый мальчик-дурачок и истошно кричал в пустые железные бочки. Бочки стояли повсюду – на всякий пожарный случай, наполняясь дождевой водой. Дурачок кричал, опуская голову в бочки: «Бациллы! Бациллы!» – и этот крик означал начало лета. Центром всего этого мира смешанных посёлков для меня был не дачный дом, не участок, без единой грядки, поросший соснами, а стоявшая рядом станция.
Всё свободное время мы проводили на этой железнодорожной станции, вдыхая терпкий запах шпал, вслушиваясь в окрики механического женского голоса и всматриваясь в разноцветные огни путевой сигнализации. Часто нас посылали в пристанционный магазин, и, приковав там свои велосипеды, мы вдруг замирали, глядя, как проносится мимо станции товарный поезд, чередуя цистерны и платформы.
У станционного магазина всегда сидели старики – то есть тогда нам казалось, что это старики. Нам было строго-настрого запрещено водить с ними знакомство и даже просто разговаривать. Но потом, когда они стали за небольшую мзду покупать нам сигареты, все запреты куда-то улетучились. Постепенно мы подружились.
Однажды, приехав на дачу зимой, я обнаружил их на том же месте – по-прежнему сидящими у магазина. Они, не боясь холода, сидели всё на той же скамейке.
А летом мы видели, что иногда к ним присоединялся совсем уже древний человек, похожий на странную худую птицу. Видно было, что прочие старики его немного боялись.
Как-то, проводив одну девочку на соседние дачи, я возвращался по пыльной пристанционной дороге мимо магазина.
В тот вечер этот худой старик сидел около него один и курил.
Я присел рядом.
Спустя пару минут старик прошелестел у меня над ухом:
– Время – самая дорогая на свете вещь, ты знаешь? – И я терпеливо кивнул.
По неписаным правилам пристанционного и околостанционного мира мы никогда не спорили с этими стариками. Как потом нам рассказывала учительница биологии, у нас был симбиоз. Мы слушали стариков и их хвастовство, их байки о подвигах во всех необъявленных войнах, что вела наша Империя.
Рядом с нами остановилась красивая гладкая машина. Мужчина вошёл в магазин, а женщина, невероятно красивая, по крайней мере, так мне тогда показалось, осталась внутри. Через окошко, откуда пахло дорогой кожей сидений и иностранными сигаретами, к нам лилась совсем другая, незнакомая мне музыка.
– Это всё негры придумали, – сказал вдруг старик. – А музыка там особая, у негров-то. Представь себе, что топаешь ногой: раз-два. Топни. А теперь за это время хлопни в ладоши три раза? Трудно? А теперь топай ногой, как и топал – раз-два, но хлопай в ладоши