что так будет проще идти. Но каждый его шаг походит на рывок.
Не такой уж я и незнакомец.
Это ты впереди в высоких ботинках?
Просто давно тебя
не видел, боюсь не узнать.
Притормозишь?
Утром я ел стейк,
но прополоскал рот в озере.
Кто завтракает стейком? Если бы письма этого Эверетта были бумажными, а не сообщениями в WhatsApp, то приходили бы в прорванных словами конвертах.
нет, не в ботинках.
мы знакомы?
откуда ты меня знаешь???
Если ты меня увидишь,
сразу поймёшь, откуда,
поэтому просто остановись.
так откуда?!
Только я мог тебе написать.
Почему он так со мной говорит? На самом деле знает меня – или пугает?
Я привыкла к тому, что ответов никогда не было, и стала оставлять телефон на камне просто как свою метку. Теперь кто-то нашёл её – и призывает к ответу.
За спиной рыбы и коровы выходят из озера и идут за мной. Всё моё большое стадо. Они неслышны и спокойны, они просто идут. Стоит только обернуться – и они исчезнут, но я знаю: они там.
Я иду меньше часа, но будто уже неделю. Рюкзак придавливает к земле. Надо было выбросить эти кости с небоскрёба, чтобы двигаться так же легко, как все, идущие вокруг Бохиня.
Река Любляница
Любляна, Словения, за неделю до озера Бохинь
В Любляне головной офис поселил меня в старый дом на холме в самом большом парке города – Тиволи. Дом этот здесь зовут Švicarija [13].
Смотрю на город сверху – и собираю его во взгляде, как конструктор. Холмы – те же сваи, на которых жили обитатели Люблянского болота тысячи лет назад, обустраивавшие дома на колах, вбитых в дно. Или ты вбиваешь сваи, или забираешься на холм, – по-другому на болоте никак.
Когда с детства живёшь на равнине и впервые поселяешься на холме – не сразу осознаёшь высоту, и вспоминаешь о ней, только выйдя из дома. Или когда зовут подняться на соседний холм Рожник [14]. Раньше там рассказывал истории писатель Иван Цанкар [15], теперь в его Мемориальной комнате лежат только галстук и бумажник. Го́лоса автора на холме не слышно, пусть пик и переименовали в Cankarjev vrh [16]. У холмов нет авторов, они всегда безымянны, даже если получили чьё-то имя. Наблюдаю, как люблянцы снова занимают пик после летнего затишья, сидя на вершине с бокалом радлера или пива, пока дети поглощают фланкат.
На закате приятно почаси [17] спуститься с пика. В бистро на первом этаже шумел какой-то литературный фестиваль. Ведущий представил поэта из Канады. Если я верно расслышала, его зовут Стюарт Росс [18]. Зал замолчал, когда он рванул.
Отец бреется. Теперь подробности.
Лезвие срезает щетинки
со щёк, подбородка,
из-под грохочущего
носа. Оно срезает ковёр
и шторы, срезает
кота Сильвестра
прямо с телеэкрана.
Мы, дети, плачем.
Лезвие срезает
коврик с нашего крыльца,
траву с газона,
деревья с нашего квартала,
о, плакучие ивы.
Отец идёт в офис.
Его босс гладит
своё гладкое лицо.
Клиенты охают и ахают.
Улицы голы
без машин. Одна планета
врезается в другую.
В упаковке снэков «Cheezies»
нет призов,
но в коробке с попкорном
«Pink Elephant»
маленькая наклейка или, может,
крошечный солдат с парашютом,
которого можно
бросить из окна
второго этажа. Смотри!
Он дрейфует вниз.
Он дрейфует на ветру.
Сойки и воробьи
смотрят с удивлением.
Вечер сбрил свет из парка Тиволи и завёл меня в дом. Дерево в лестничных пролётах скрипит так, что не понимаешь, где находишься, – там, в XIX веке, когда это ещё был гостевой дом, или здесь, когда идёшь по тёмным коридорам одна. Говорят, когда-то в отеле жил и Цанкар, но здесь, как и на холме, его историй не слышно.
Шум посуды из бистро залетал в моё окно на втором этаже и не стихал до последнего гостя. В дождь не разобрать, где грохот тарелок, а где осенняя вода. Но посуда билась громче ударных в песнях группы «Siddharta» [19].
Не заснуть в избе на восьмом ряду от Волги, когда ночью река так громко переворачивается.
Утром сентябрьский словенский туман помогает просыпаться медленно. Бродя по Тиволи, не сразу видишь, как со вчерашнего дня изменился мир.
Тиволи – не парк, а целая страна площадью пятьсот гектаров. В сентябрьской зелени уже заложена желтизна. Нет ничего, кроме тивольской двухсотлетней пустоты.
Чугунные собаки перед парковым замком молчат – у них нет языков, но они следят за мной. Ходили даже ложные слухи о том, что создавший собак австрийский скульптор Антон Доминик Фернкорн якобы застрелился из-за этой ошибки с языками, хотя скончался он – в психиатрической лечебнице. Не будь они немыми, псы облаяли бы любого, кто приблизится к замковой лестнице, – но, глядя на меня, молчат. Их лапы так напряжены, что дай команду – тут же сорвутся с места. Даю команду, но из их пастей вместо рыка слышен пар, они тихо идут за мной. Дойти до пруда на краю Тиволи и проведать птиц. Они прыгают с кувшинки на кувшинку и не смотрят на меня.
Туман уступает ясному дню, и собаки возвращаются на постаменты у замка, – только тогда замечаю, что тивольские воро́ны уже разбросали мусор из урн, велосипедисты заняли асфальт, садовник насвистывает, присев у клумб, а студенты на траве воют под гитару песню, слова которой с юности помнишь всю жизнь, даже когда остальное уже забыл. Старухи с сумками спешат на центральный рынок на потрёпанных велосипедах.
Через главную аллею парка – Плечниковый променад – ныряю в подземный переход, ведущий в город. В тоннеле женщина поёт на итальянском, не слыша, как ей кидают монеты. Голос исходит из стен, он вечен, и исчезает, лишь когда поезда проносятся по железнодорожной ветке на краю Тиволи.
Дорога в центр города идёт мимо Люблянской оперы, откуда когда-то было модно отправлять открытки друзьям. Репетиция в разгаре. Утренние голоса певцов превращают Цанкарьеву цесту в оперную сцену – совсем другая акустика, не похожая на тоннельную.
Когда долго живёшь один