шутник и балагур. — А не сумеешь ли ты вместе со своей матерью-заступницей образумить Гуляби? Не наставишь ли ее на путь истинный? Если это удастся, я готов поверить во все чудеса, о которых ты твердишь!
— Я и слышать об этой ведьме не хочу! Это не мать, а изверг окаянный! Ведь молитва перед гробницей святой матери любое сердце может смягчить, даже из камня слезы исторгнет. А у этой Гуляби гордыни столько, что мать-заступницу она и в грош не ставит. Пожалеет когда-нибудь, да поздно будет! Покарай ее, господи! Ведь накличет она беду на весь город!
— За что ты ругаешь ее, мать? — мягко спросил дядюшка. — Ей, бедняжке, и так несладко живется.
— Скажешь тоже — бедняжка! — передразнила раздосадованная тетушка. — Я знаю, ты для нее готов в лепешку расшибиться! А по мне, если и вправду плохо живется, так приди, расскажи! Разве люди не помогли бы? А эта гордячка только нос задирает! Я так скажу: пеняй, баба, на себя, если тебя знать никто не хочет. Виданное ли дело — мужа метлой отколотить да из дому выгнать!
— Так ему, бездельнику, и надо! Она работала с утра до ночи, а он на ее деньги пьянствовал, — снова вступился за Гуляби дядюшка. — Ведь у нее двое детей, их кормить-поить да растить надобно.
Тетушка забыла о гробнице матери-заступницы и в сердцах заговорила:
— Детей растить? Дожидайся, когда у такой бессердечной твари дети вырастут! Ведь она как запрет их утром, так они и сидят до вечера, будто в душегубке, пока мать не вернется.
Рамми, которая жила по соседству с хижиной Гуляби, сказала:
— Знаешь, тетушка, нынче Дханни говорила с Гуляби и просила отдать ей мальчонку на воспитание.
— Да разве она отдаст? Скорее уморит их в своей дыре и…
Тетушка не успела закончить, потому что стоявшая поодаль неясная в темноте фигура вдруг выступила вперед.
— Уморю, говоришь?.. Ну и ладно! Своих детей уморю, а не твоих! С какой стати ты о моих детях тужишь? Не суйся в чужие дела! И про детей моих говорить не смей! Ишь, святая какая нашлась!
Громкий голос Гуляби привлек внимание и женщин, и мужчин. Дядюшка Динеш примирительно сказал:
— Полно сердиться, Гуляби! Мы же добра тебе хотим. Вот ты запираешь детишек на целый день. А вдруг, не ровен час, задохнутся они там в духоте да в жаре?
— Задохнутся? Тогда я бога благодарить буду, на все свои гроши даров для подношения накуплю. Да только ничто их не берет. Век мне с ними, негодниками, мучиться.
— А про наш город худая слава пойдет. Детей, дескать, здесь губят. Нас-то зачем в грех вводить?
— Вот оно что! Вы боитесь, что дурная слава на вас падет! До других вам и дела нет. Раньше я уходила, детей не запирала. Так мальчишка мой как-то раз выполз за дверь и угодил в сточную канаву. Где вы тогда были, благодетели? Никто и не подумал из канавы его вытащить. Так весь день в вонючей грязи и просидел. Из какой такой глины сотворил его всевышний, никому не ведомо, да только постреленок даже не чихнул, не то чтобы простудиться. А по мне — уж лучше бы умер. На мне грехов было бы меньше!
Закончив свою гневную речь, Гуляби направилась к колонке.
— Ну, тетушка, что скажешь? — поддразнил Гопал.
— Кому охота с ведьмой связываться? — недовольно отозвалась тетушка. С плохо скрываемой досадой она завязала в узелок свои семечки и пошла домой. Начали подниматься с места и другие. Скоро все разошлись.
Когда утром, в семь часов, послышался гудок, Гуляби захлопнула дверь своей хижины и навесила замок. Из соседней хижины доносились приглушенные голоса Рамми и Дханни. Решив, что разговор идет о ней, Гуляби закричала:
— Болтайте, ведьмы! Чешите языками сколько влезет! Мне наплевать на ваши сплетни!
Рамми, не вставая с места, отозвалась:
— Опомнись, Гуляби! Зачем нам тебя, горемыку, с утра поминать, грех на душу брать?
Прежде чем Гуляби успела ответить, раздался пронзительный плач: в запертой хижине проснулся ее двухлетний сынишка. Гуляби в ярости распахнула дверь и отвесила крепкий подзатыльник дочери:
— Ах ты негодница! В девять лет младенца не можешь унять? Ну-ка, живо! Возьми его на руки!
Она хлопнула дверью, заперла ее и торопливо побежала. Ведь гудок уже прогудел. Она знала, что бегом еще можно успеть. А если опоздаешь, подрядчик возьмет вместо нее другую работницу. Их там много. Сидят около стройки и ждут — может, сегодня повезет. Тогда нынче заработка у нее не будет. Не будет ни муки, ни чечевицы в доме. Гуляби побежала еще быстрее. Только бы не опоздать!.. Сейчас она забыла обо всем на свете: и то, что Рамми назвала ее горемыкой, и то, что оставила детей в запертой хижине.
Она вернулась вечером. Отперла дверь. Мева спала, растянувшись на голом полу, а двухгодовалый заморыш, перепачканный с головы до ног, ползал и тихонько хныкал. Плакать у него уже, видимо, не было сил. Гуляби со всего размаху шлепнула спящую дочь.
— Спишь, негодница? Вставай, разожги печку!
Затем она взяла сына на руки и направилась к водопроводной колонке, не переставая сыпать ругательствами. Под деревом в одиночестве сидел дядюшка Динеш. Увидев Гуляби, он окликнул ее:
— Кого это ты так клянешь, Гуляби? Хоть бы поговорила когда-нибудь по-хорошему, улыбнулась бы!
— Мне некого завлекать разговорами да улыбками. А у вас у всех другого дела нет, только и знаете людей уму-разуму учить. Ишь, святые какие нашлись! Я-то проклинаю того пьяницу, что навязал мне на шею свое отродье!
— Так ведь я добра тебе желаю, Гуляби! Посидела бы с людьми, потолковала. У самой на душе стало бы легче. А то ведь ты перекусать всех готова.
— Вот-вот, конечно! Я, значит, вроде бешеной собаки? Чего же ты ко мне лезешь? Будешь зря болтать, я и тебя как следует отбрею. Подумаешь, какой праведник! Других, видите ли, жалеет!
Раздраженно ворча, Гуляби двинулась дальше, к колонке. Она вымыла ребенка, выстирала белье и пошла обратно к хижине. На этот раз дядюшка Динеш не стал окликать ее.
Гуляби поставила на огонь миску с чечевицей, взяла сынишку на руки и присела отдохнуть. Мева уже куда-то улизнула, соскучившись сидеть целый день взаперти. Когда чечевица сварилась, Гуляби позвала дочь. Та быстро прибежала. На запястьях у нее мать вдруг увидела браслеты из зеленого стекла.
— Откуда это у тебя?
Мева потупилась.
— Я тебя спрашиваю, откуда эти браслеты?
Мева молчала.
— Ты что, не слышишь? Может, оглохла?
Мать влепила ей пощечину:
— Украла, наверно? Нынче ведь все ушли к гробнице молиться,