Но от тьмы небытия кутался Виктор в голубой плащ красивых слов и грешить не боялся.
Шла борьба. В борьбе крепла сила. Адам знал, что ежеминутно, порывом первого ветра, может быть сорван голубой плащ с Виктора, и перед Виктором предстанет смерть. Он знал эту брешь в крепости поэта и замедлял возможность воспользоваться ею. Ему нравилось дразнить свое чувство власти, наблюдать, как оно нарастает.
Велика была власть Адама над Виктором и Михаилом, но не от одной личной его силы. Наслаждение властью становилось у Адама истонченным и острым оттого, что оба юных приходили к нему рассказывать о любви своей к Ирине.
Косноязычно, скупо, с тайным жаром говорил о любви своей Михаил. Многословно и витиевато повествовал Виктор. Но и в редких словах Михаила, и в щедрых излияниях Виктора Адам чувствовал одну и ту же вечную силу.
Как виртуоз владеет скрипкой, властвовал он над воображением влюбленных.
И могло бы это быть для него пределом личного счастья, если бы он сам, вопреки всему, не находил в самом себе явных движений той же вечной силы.
Он был соперником юных.
Он любил Ирину.
Он не сказал себе ни разу этого, ни разу не приблизил он в мечтах своих к себе Ирину, ее цветущий облик, уста медовые, глаза озерные, лебединые руки. Но тот взгляд, которым обменялся он с Ириной у себя на вечере, когда она дала ему яблоко, был для него тайным браком с девушкой.
И может быть, и для нее с ним.
Оттого он ждал ее прихода.
Всю власть свою над душами, все свое упорство, всю свою пленительную паутину отдавал он без колебания за стук в дверь, за звук шагов Ирины. Она придет к нему, она придет. Дожди приведут.
И шли дожди осенние, долгие, притупляющие чувство времени и пространства, и покорно ждал Адам, хозяин рая, когда придет к нему девушка.
Комната Ирины была в пятом этаже, в окно видны были стены и колодец двора, откуда всегда слышались жалобные голоса то нищих, то продавцов. Никого к себе Ирина не пускала, жилья своего не любила и старалась его не замечать.
Но однажды, в сумерки, придя с курсов раньше обыкновенного, когда огонь еще рано было зажигать, она вдруг ужаснулась тому, как живет, — этой грязной мебели, страшным обоям, желтым стенам за окном, пыльным стеклам.
Шел дождь, гудя по крышам и сливаясь с них мутными струями. Тоска осилила Ирину. Зеленые сады детства пришли ей на память. Беспечальную душу свою прежнюю вспомнила она. Как все это стало далеко. Как жутко вдали от этого. Чтобы чем-нибудь утешиться, чем-нибудь напомнить себе детство, Ирина распустила свои косы и села, укрываясь светлыми волнами их. Но тут пришла новая мука: она стала думать о Гоби. Почему-то тянуло ее к нему в те минуты, когда ей было нехорошо: ночью, в дождь, в мрачные сумерки, как будто он был ее защитой. В саду, в лесу или даже у Адама в комнатах, всюду, где светло и уютно, Гоби был ей чужд и не нужен. Но сейчас от этой комнаты, от этого дождя она могла бы только у него найти спасенье. Отсюда она чувствовала к нему нежность, любила его жестокий ум, холодную силу, злую усмешку. И рада была бы слушать его слова, простые до грубости, о любви и о том, как будут они жить вместе. Гоби часто говорил с ней об этом как о решенном. Вся тайна любви, от одного предчувствия которой розовой зарей становилась душа Ирины, сводилась у Гоби к тому, что он снимет комнату побольше и к нему переедет Ирина со своими вещами. Он все чаще предлагал ей это сделать, и все чаще, в приливе тоски, спрашивала себя Ирина: отчего бы нет? Никогда не приходил ей этот вопрос в голову при солнце, утром, но в такие сумерки, как сейчас, она злобно мучила себя мыслью, что она обречена Гоби, что сопротивление бесполезно.
Светлые волны волос не спасали ее от этих мыслей.
Вдруг в дверь постучали.
Знакомый картавящий робкий голос спросил за дверью:
— Разрешите войти.
— Кто это? — пугаясь, воскликнула Ирина.
— Вы не узнаете?
Ирина открыла двери и увидела Виктора. Весь красный, причесанный, в черном сюртуке, стоял он перед ней с напряженным лицом.
Он много пережил, прежде чем решился прийти к ней. С того дня как он познакомился с Ириной, прошло немного времени. Но для Виктора это время равно было геологической эпохе. Как цветущую планету с буйным растительным и животным миром отделяют миллионы лет от пустынного, покрытого песками шара, так миллионы мук отделили Виктора, пришедшего к Ирине, от Виктора, входившего к Адаму, чтоб ее увидеть впервые. Началось со взгляда, с чтения стихов, с трактатов о вечной женственности, читаемых пренебрежительно, а кончилось тем, что мистические необжигающие огоньки перешли в жгучее пламя. Виктора не удивляла эта быстрота: он охотно шел навстречу быстрым чувствам. Но его испугала на этот раз реальность переживаний. В его чувстве к Ирине не было тех сладостных томлений, вздыханий, длящихся по месяцам, той душной и будто таинственной вуали, к которой он привык; нет, тут через немного дней он ощутил такую в себе тягу к девушке, такую тоску по ней, по ее глазам и волосам, что терпеть их было подлинным мученьем, хуже холода и голода. Обыкновенно любовные томления Виктора отлично уживались со стихами. Почувствовал — пописал; пописал, снес в редакцию, опять почувствовал. Теперь же не до чернил было. Все символы и рифмы разбежались от поэта. Он остался наедине со своим чувством. И ничего не мог с ним сделать. Оно росло стихийно, оно требовало не стихов, а поступков. Вечная женственность сняла надетую на нее маску изнеженности и сладостной тоски; она показала истый лик свой, грозный, жаркий, сверкучий, для многих невыносимый.
И вот Виктор, красный, с напряженным лицом, в застегнутом сюртуке, стоял на пороге комнаты Ирины.
От неожиданности, от того, что ее застигли с распущенными волосами, Ирина растерялась и ничего не могла сказать.
Виктор впился глазами в волосы, увидев в них доброе предзнаменование.
— Вы меня простите, — запинаясь, начал он, — простите, что я пришел. Но мне нужно было вас увидеть, я пришел по делу.
Он забыл все свои хорошие, красивые слова и презирал себя за это. Он пришел по делу. Позорней ничего нельзя было выдумать. Но слово было уже сказано. Ирина оправилась, услышав это.
— По делу?
Она ладонями отгребала волосы от лица.
— Какие дивные волосы! — воскликнул Виктор, оживая. — Конечно, кощунство до них дотрагиваться, но позвольте совершить мне это кощунство.
— Никакого тут кощунства нет, — просто ответила Ирина и, захватив золотую волну, дотронулась концом косы до лица Виктора.
«Она меня любит», — пронеслось в голове Виктора, и он стал смелее, окаменевшее лицо его начало одухотворяться.
— Какое ж у вас дело ко мне? — спросила Ирина.
— Это не дело. Я презираю себя за это слово. Впрочем, все слова презренны, даже те из них, которые призваны выражать самые святые чувства, как, например: я вас люблю. Что пошлее этих слов? А между тем… а между тем…
— Что?
— Я их должен сказать. Я их уже сказал вам.
Это было первый раз, что Ирина услышала признание. Она не читала Вербицкой, Нагродской и Арцыбашева, и душа ее была нетронута словесным развратом. Священные слова взволновали ее как первая весть нового чудесного мира, который ее ожидает. К тому же Виктор произнес их своим растроганным голосом, особенно нежно, хоть и старался скрыть нежность иронией.
Испуганно взглянула Ирина на Виктора и отстранилась.
Виктор сидел, напыжась, словно какая-то мрачная и торжественная птица.
Он мог представить себе самого себя с Ириной во время этого объяснения мчащимися на облаках, погибающими в Мальстреме, гуляющими по луне, — как угодно, но не так, как это случилось. Он мог бы описать в каких угодно стихах, в сонетах, в терцинах, в газелах, в катренах с ежеминутными пэонами это объяснение, — и ни одного слова заурядной прозы не было у него сейчас, которое он мог бы сказать Ирине как нужное. Думалось ему, что подобно космической катастрофе будет это объяснение, и вот все так же стоят четыре стенки, обклеенные противными обоями и облепленные пошлыми открытками. Ничего решительно в мире не переменилось, ни на волосок не сдвинулось. Только Ирина немного отстранилась.
— Вы отстраняетесь? Я вам противен?
— Нет, вы милый. Мне нравятся стихи ваши, хоть я их не понимаю. Но я вас не люблю.
Ирина сама от себя не ожидала такого быстрого и точного ответа, но, выговорив его, тотчас поняла, что сказала верно.
И опять ничего не случилось в мире, в этой тесноте между четырьмя стенками. Виктор не переменил положения, в котором сидел, и опять ничего не сказал. Но он был оскорблен равнодушием космоса к его переживаниям. Отвергнутая любовь требовала по меньшей мере грома и контраста черных туч с синим небом. Но за окнами лил заунывный, будничный, ничуть не трагичный дождик. О, рассказать бы ей, как он скучал без нее, как спешил к ней, как хотел увидеть ее, побыть с ней. Она поняла бы и, может быть, ответила бы по-другому. Но где они, простые, человеческие слова? Их не было у Виктора. Он знал, что напишет прекрасные стихи о несчастной любви, но защитить эту любовь словом он был не в силах. Два казенных выражения вспомнил он и с трудом произнес.