волшебника. Вдобавок эти мрачные трущобы внизу, что вытянулись под распростертым, царственным городом до Холирудского дворца, где тьма встречалась со светом и белая звезда Марии, королевы Шотландии, вечно противостояла черной звезде Джона Нокса. У меня щемило сердце при мысли, что вскоре мы должны будем покинуть это место просто потому, что наша участь – всегда уезжать. Я чуть не расплакалась. Я погладила мамину ладонь, улыбнулась ей, как взрослые любят, чтобы улыбались дети, и поняла по ее лицу, что она думает: «Роуз – счастливый ребенок». Мы вышли в начале Мидоу-Уок и отправились дальше пешком. По пути мы увидели меж краснеющих деревьев темные корпуса больницы, которую наша знакомая студентка медицинского университета с благоговением называла храмом врачевания. Корделия иногда хотела учиться там на медсестру; от этой мысли ее лицо делалось благородным и глупым, но более приятным, чем во время игры на скрипке. Корделия воспринимала предстоящий отъезд из Эдинбурга тяжелее, чем кто-либо из нас. В какую бы школу она ни ходила, все учителя хвалили ее, строили на нее планы, говорили, что нужно лишь продолжать в том же духе – и она попадет туда, где они хотели ее видеть, и она со своей острой потребностью в одобрении сама хотела туда попасть. К ней судьба была особенно сурова.
Я повернулась к маме и сказала:
– Следующей зимой не придется мерзнуть, как здесь в прошлое Рождество!
– Да тебе не терпится поехать в Лондон! – обрадовалась она.
– Как и всем нам, – ответила я.
Удивительно, но маму называли ясновидящей. Так говорила шотландская няня, присматривавшая за нами в Южной Африке; на пляже в Дурбане мама однажды вскрикнула от видения того, как в пустом море загорелся маленький пароходик и к берегу устремились шлюпки, и все произошло именно так двадцать четыре часа спустя. Но нам всегда удавалось ее обмануть. В противном случае мы бы не смогли настолько хорошо заботиться о ее счастье.
Мы подошли к ряду серых домов, где жили раньше, и миновали один из них, в котором находилась наша квартира, потому что нужно было сделать кое-какие покупки в лавках за углом.
– Странно проходить мимо нашей двери, не заходя внутрь, – сказала я.
– А мне странно покидать город, где я родилась, – ответила мама, но потом продолжила: – Как же я счастлива. У тебя больше ничего не болит, и, как сказал доктор, остальные твои зубы в порядке; а я так не хотела приезжать сюда и в одиночестве готовиться к отъезду, но теперь это дело вовсе не кажется мне таким грустным.
В лавках она тоже казалась счастливой. Ей нравился сам процесс; и, хотя в тот день мы купили очень мало, ровно столько, чтобы было чем перекусить в обед: немного какао для меня, четверть фунта чаю для нее, четверть фунта сахара, молоко в жестяной баночке с колечком-открывашкой, – все равно, забирая свертки, мы почувствовали себя гораздо более значимыми, чем прежде, и обменялись любезностями с продавцами.
– Я нигде не задолжала ни пенни, – гордо сказала мама, когда мы вышли из бакалейной лавки. Помешкав какое-то время у витрины булочной, она робко спросила: – Роуз, ты не посчитаешь меня ужасной обжорой, если я куплю пончик? Я так давно их не ела. А они выглядят такими воздушными.
Это скромное лакомство так отличалось от тех изысканных сладостей, которыми мы с Мэри собирались угощать ее, когда станем знаменитыми пианистками, что я была тронута. И уговорила ее взять не только пончик, но и рождественский кекс с сухофруктами.
Поднявшись на свой этаж, мы увидели, что дверь квартиры с другой стороны площадки распахнута, а уборщица, добрая толстушка миссис Маккечни, стоит на пороге между ведром и метлой и разворачивает брусок мыла. На ней была черная мешковатая одежда и черный чепчик, потому, когда она вышла поздороваться с нами, в темноте лестничного пролета виднелись только ее белое круглое лицо и огромные белые ладони. Пока они с мамой обменивались любезностями, я застыла и таращилась на нее, завороженная игрой светотени. Казалось, я смотрю на луну – по отдельным, смутно проступающим из темноты чертам угадывалось выражение огромного лица. Глядя на маму с нежностью, миссис Маккечни сказала своим густым, как овсяная каша, контральто, которое мы так любили, что приводит в порядок квартиру Мензисов к их возвращению из Ротсея и пробудет там весь вечер и, если маме что-то понадобится, достаточно просто позвонить в колокольчик.
– Добрая женщина, – сказала мама, войдя в прихожую. – Отправлю ей из Лондона хороший подарок через месяц-другой, когда разберусь с нашим бюджетом.
Мы бросили свертки на кухонный стол, мама зажгла газовую конфорку и налила в сотейник молока для какао, а я выложила на тарелку пончик и кекс.
– Так и знала, – сказала мама, – они оставили все в идеальной чистоте. Я не сомневалась, что они хорошие люди. Но посмотри. Беда с этими мышами. Все старые дома одинаковы. Но как же они прелестны. Только погляди, как высокие комнаты вбирают в себя всю красоту дня. Надо сходить в гостиную и посмотреть, полировали ли они мебель тети Клары.
Через несколько минут она вернулась и села, поставив локоть на стол, а подбородок – на ладонь. Тем временем мое молоко вскипело, я приготовила себе какао и поставила чайник для ее чая.
– Мне не нужно столько воды, – сказала мама. – Вылей немного. Она никогда не закипит. Я не создана для изобилия. Мне не положен даже излишек воды. Она никогда бы не закипела.
Мама была очень бледна и дрожала.
Когда я снова поставила чайник на конфорку, она произнесла:
– То, что произошло, не имеет никакого значения. Трудно объяснить, но в некотором смысле все это неважно, хотя и значит больше, чем ты можешь себе представить. Мебель тети Клары пропала.
Я оставила маму и пошла в гостиную. Она находилась в противоположной от улицы части дома, и оба высоких окна смотрели на юг, на городской парк под названием Медоус. Сейчас в ней не было ничего, кроме нашего пианино «Бродвуд», вытащенного на середину комнаты, потертого розового ковра из отчего дома моей матери, трех больших репродукций семейных портретов на стенах и мириадов пылинок, танцевавших в светлой пустоте. Пропал круглый стол, который удерживали три переплетенных дельфина, стулья, обитые зеленым шелком с рисунком из золотых пчел, конторка на опорах-лебедях. Я вошла в столовую и увидела, что буфет, оплетенный телами двух нимф по бокам, и стулья с медной инкрустацией тоже исчезли. Это только те предметы, которые я сразу вспомнила. Скорее всего, я еще много чего забыла.
Я побежала обратно на кухню, крича:
– Мама, давай я сбегаю в полицейский участок и сообщу, что нас ограбили?
– Но, дорогая, не исключено, что нас никто не грабил, – глухо ответила она.
– Наверное, они увезли вещи в фургоне. Может быть, миссис Маккечни что-то об этом знает.
– Она знает, – сказала мама. – Вот только как ее спросить.
– Как ее спросить? – повторила я.
Мама неуклюже встала со стула, вышла в прихожую и некоторое время постояла, одной рукой держась за ручку входной двери, а другую прижав ко рту. Затем резко распахнула дверь, прошла через площадку к по-прежнему открытой двери квартиры напротив и с притворной жизнерадостностью крикнула:
– Миссис Маккечни! Миссис Маккечни! Когда приезжали за мебелью?
Грудной голос изнутри ответил, что человек из «Сомс», что на Джордж-стрит, прислал за ней в тот самый день и час, что и обещал, когда приходил с папой ее покупать, сразу же после того, как мы уехали в Пентланды.
– Значит, всё в порядке! – сердечно сказала мама. – Я опасалась, не случилось ли какой-нибудь ошибки, но мой муж замечательно все устроил.
Вернувшись в квартиру, мы тихонько закрыли дверь, и мама дрожа остановилась в прихожей.
– Должно быть, он продал ее за бесценок, – пробормотала она. – О, я становлюсь старой и безобразной, но дело не в этом. Мне не под силу соперничать с долгами и позором, к которым он питает настоящую любовь.
Она подняла было руки, словно обнимая призрака, но тут же безвольно уронила их.
Из манчестерской букинистической лавки пришла посылка с трехтомником про Бразилию, написанным французом по фамилии Дебре, который