живший в том большом доме за воротами. Теперь там Богословский колледж. А этот дом принадлежит моему кузену Ральфу. Он предоставил его мне.
– О, так вы с Ральфом снова друзья? – воскликнула мама.
– Нет, вряд ли, – сказал папа. – Но он позволил мне жить здесь.
– Как любезно с его стороны, – сказала мама, не теряя оптимизма. – Но не слишком ли он дорогой?
– Нет, дом превратился в развалину, и теперь, когда вокруг одни трущобы, никто не хочет жить здесь, – презрительно проговорил папа. – Но кое-что мы ему платим.
– Нам нельзя ни на день задерживать аренду, – с воодушевлением напомнила мама. Отец не ответил. – Ах, – воскликнула она, озираясь, – как приятно быть здесь и встретить тебя, а теперь, дети, давайте обойдем дом, в котором заживем так счастливо. Здесь есть хорошая комната для твоего кабинета?
Такое место в доме имелось. Папин кабинет разместился в квадратной клетушке в задней части дома, а смежную с ней комнату побольше, которая, даже будучи заставленной мебелью, выглядела изящно, отвели под гостиную. Мама распахнула французские окна, и мы встали подле нее на верхней ступеньке широкой чугунной лестницы, ведущей в сад. Квадратная лужайка, обрамленная цветниками, заканчивалась каштановой рощей, подсвеченной первыми золотыми и багряными листьями. Я помню эти буйные краски; как и мои сестры, я смотрела на открывающийся вид с благоговением. Мы знали толк в разочарованиях, мы скептически относились к любым начинаниям еще до того, как делали свои первые шаги, но этот дом подарил нам надежду. Больше того, он вернул нам детство. Папа, стоявший позади нас, посадил меня к себе на плечо, и я испытала такие гордость и восторг, словно не знала о нем ничего дурного. Эта радость не согревала, но все равно была великолепна; казалось, северное сияние баюкало и качало меня в небесах. Мама с упоением наблюдала за нами; когда наша семейная жизнь на земле становилась нормальной, она словно возносилась в рай.
– Мама, грузчики сломали стул, – сказала Корделия из комнаты.
– Если они оставили нам хоть что-то, на чем можно сидеть, то нет повода для беспокойства, все равно вся эта мебель – дрянь, – рассеянно ответила мама.
Повеяло холодом, и я словно отяжелела на папиных руках. Мне, разумеется, пришлось рассказать Корделии и Мэри, что произошло с мебелью тети Клары. Но все мы так любили папу, что мамины слова почему-то показались хуже, чем его поступок, и мама тоже это почувствовала. Она с отчаянием повернулась к нему и весело, сквозь слезы, воскликнула:
– Покажи нам сад. Ты играл здесь со своим братом Ричардом Куином?
Папа пересадил меня на другое плечо и, по-старчески подволакивая ноги, повел нас вниз. Он кивнул на беспорядочные заросли на ограде и сказал, что это персиковые деревья. Корделия подбежала, откинула свисавшие длинной занавесью ветви и обнаружила под ними стройные стволы, за которыми раньше ухаживали. Мама вскрикнула от огорчения при виде их нынешней запущенности и выразила опасение, что эти деревья не принесут плодов. Отец не выглядел обеспокоенным. Он рассказал, какими большими и сочными были персики раньше и что за ужином им с братом всегда давали по одному на десерт со сметаной и сахаром.
– Мы назвали наших пони Сметанка и Сахарок, – сказал он. – На самом деле они принадлежали не нам, а старику из большого дома, он давал их нам, когда мы приезжали на каникулы. Но мы держали их здесь.
– В этой самой конюшне? – спросила мама.
– В этой самой конюшне, – ответил папа. Он запрокинул голову и, прищурившись, посмотрел на торчавшие из-за ограды разрушенные крыши. – «Померкнет все земное и пройдет…» [8]
Он с усмешкой опустил меня на землю, подошел к двери в ограде и снова презрительно рассмеялся, когда проржавевшая щеколда сломалась у него в руке. Внутри оказался мощеный зеленый двор, усыпанный пятнами ромашек, густо росших между булыжниками. Окружавшие его здания слепо глядели на нас окнами без стекол. Папа толкнул дверь, косо болтавшуюся на петлях, и неторопливо вошел в конюшню, где в солнечном свете танцевало еще больше пылинок, чем в той комнате в Эдинбурге, опустевшей без мебели тети Клары. Пол был усыпан жухлыми клочками соломы, по углам, словно сотни полочек, темнели старые бархатные паутины, за четырьмя стойлами виднелась еще одна дверь.
– Тут находился денник, – сказал отец, положив ладонь на эту дверь. – У бабушки Уиллоуби был сын по имени Джордж, морской офицер, и здесь держали его коня, черного мерина по кличке Султан. – Он с очень серьезным видом обернулся и с тревогой посмотрел на нас. – Корделия! Мэри! Роуз! Вы знаете, что ни в коем случае нельзя входить в денник? Нет ничего опаснее. Конь может мгновенно оказаться между вами и дверью, и, если он лягнет вас, вам конец. Вы должны помнить это всегда. Всегда.
Время от времени он давал нам такого рода советы, более уместные во времена его детства, и, кажется, в подобные моменты испытывал гордость за то, что в кои-то веки как следует выполняет отцовский долг.
Покидая столь опасное место, он сказал вполголоса маме:
– К слову, боюсь, то манчестерское дело не выгорело.
– Мне жаль, но разве следует придавать этому большое значение? У тебя и так хорошая должность, – мягко ответила мама.
– Здесь стояли Помпей и Цезарь, упряжная пара, – продолжал папа, кружа по конюшне. – Толстые старые жеребцы, у них были холеные серые шкуры в яблоках, блестящие, словно атлас, и они напоминали нам одно из бальных платьев нашей матери. А здесь стояли Сметанка и Сахарок. Я ездил на Сметанке, а Ричард Куин – на Сахарке, как и наш брат Барри, когда изредка приезжал сюда. К тому времени он бросил школу Харроу и подался в Министерство по делам Индии. Обычно мы с Ричардом Куином гостили здесь вдвоем, и мне это нравилось, мы всегда здорово справлялись с парной упряжкой. И чудесно проводили время. В те дни за нами присматривал тот французский гувернер, о котором я рассказывал тебе, дорогая…
Он снова покинул нас, но, вопреки обыкновению, не ради очередного опасного путешествия, откуда возвращался не просто с пустыми руками, а понеся значительные потери. На сей раз он отправился в свое детство. Мы слушали с раскрытыми ртами, как если бы пели ему хвалебный гимн. Мама смотрела на него так, как смотрят на фейерверк. И вот уже вокруг нас стелется утренний туман другой поздней осени другого года. Из-за кори отец и его брат не смогли вернуться в Харроу к началу триместра, и им дали еще пару недель на выздоровление. Они много ездили верхом со своим гувернером-французом, которому для прогулок достался Султан. И это, казалось бы, не то затруднение, которое представляешь себе, когда слышишь о французе, вынужденном сидеть верхом на коне английского дворянина. Гувернер был выдающимся человеком из приличной бельгийской семьи и читал в Париже лекции по географии, но после coup d’état [9] в 1851 году Луи-Наполеон изгнал его из Франции как атеиста и анархиста. Через несколько лет он познакомился с моей овдовевшей бабушкой, которая путешествовала, чтобы заглушить боль одиночества, и та предложила ему стать наставником ее сыновей, ошибочно полагая, будто его изгнали из Франции за приверженность протестантству и выступления против католицизма. Вскоре после того, как гувернер прибыл к ней в графство Керри, он узнал об этом заблуждении и повел себя деликатно и достойно. В ее доме он ни намеком не выказывал своих истинных убеждений и учил ее сыновей азам классической литературы, французского языка и научного метода, не навязывая им никаких идей, помимо популярных в девятнадцатом столетии принципов гуманизма. Мой отец при всей своей жестокости вырос добрым человеком.
Все это я узнала позже. В то утро папа просто рассказал, что гувернер был ученым, а не страстным наездником, хотя и умел держаться верхом, что у Джорджа Уиллоуби, как и у многих других морских офицеров, имелись причины выбирать спокойных лошадей и что Султан почти не тренировался, пока его хозяин служил в море, и совершенно обленился. Он ходил вразвалку, и у гувернера не возникало с ним никаких трудностей, за исключением тех случаев, когда подопечные скрывались