впились в ее молочно-белую кожу. Он надеялся, что она ему поможет, но она молчала. – Скажем… если бы… – начал он заново, – может, вы будете так милы ко мне…
– Нет, – ответила она, не потрудившись даже оторвать взгляд от страницы. – В данный момент меня это не интересует.
Трантер в отчаянии потупился, на него одновременно нахлынули гнев и печаль. Уголки рта угрюмо опустились. Потерпев поражение, он отмел мольбы. Осознание унижения наполнило его рот горечью.
– Значит, не хотите иметь со мной никаких дел, – бросил он. – Видимо, я для вас недостаточно хорош. У вас нет права меня презирать. Вы… сидите здесь, хотя ваша подруга больна… Вы слишком эгоистичны, чтобы пойти к ней!
– Именно, – вкрадчиво согласилась она. – Я же сказала, что я эгоистка.
Похоже, он едва ее слышал.
– Видимо, ждете, что я сейчас незаметно исчезну?! Покончили со мной, так? Вот и отлично. Я вам покажу, что и двух центов не дал бы за ваше мнение! Я вам покажу, кто тут бесхребетное насекомое! – Он толкнул дверь плечом, потом дернул дверную ручку, распахнул дверь. Повернувшись, в упор взглянул на Элиссу, охваченный жарким, безрассудным негодованием. – Наверное, вообразили, что можете вытирать о меня ноги, – воскликнул он, – смотреть на меня свысока! Вот погодите – и сами увидите. Я вам покажу! Знайте, я вам покажу! – Его голос возвысился до крика, затем, яростно хлопнув дверью, визитер умчался.
В данный момент он вряд ли соображал, что именно ей покажет. С пылающим лицом скатился по ступенькам и выскочил из отеля, чувствуя лишь этот сжигающий его жар. Без оглядки пробежал через площадь. Куда угодно, лишь бы уйти отсюда. Но в Лагуну он не вернется – невозможно встретиться снова с этим злобным, проклятым, подозрительным Роджерсом. Это его убьет. Нет-нет, он останется здесь. Он хотел здесь остаться – и останется. Он еще им покажет… покажет им всем!
Потом его будто бы осенило – он вспомнил об отеле на Калле-де-ла-Туна. Роберт знал, конечно знал, какого сорта это заведение. По крайней мере, подозревал. Он сглотнул сухой комок в горле, решая в уме любопытное уравнение. Он не может туда пойти, и ясно почему: это плохое, злачное место. И все же он колебался: его тянуло туда, а трусость мешала. Но ему нужно где-то остановиться… возвращаться к Роджерсу нельзя… и он не знает наверняка… не может знать, действительно ли этот отель – вместилище порока? Не подобает служителю истины судить превратно. А если заведение и вправду грязное, разве он не должен пойти туда, чтобы попытаться его очистить?! Пока Роберт, напустив туману, подводил себя к желаемому решению, шаг его ускорился, а ноги как будто сами повернули в нужном направлении и понесли его к гавани. Он начал молиться, и в его бормотании испуг смешивался с обескураживающей откровенностью:
– Отче мой, я не хочу поступить неправильно. Я не хочу идти туда. Это она меня вынудила. Разве я не желал поступить честно? Разве она не глумилась надо мной? Господи, помоги мне. Не введи меня в искушение… – Трантер зашагал еще быстрее, словно преследуемый демонами. Он неуклонно приближался к гавани. И губы безостановочно шевелились в этой натужной, лукавой мольбе: – Помоги мне, Господи. Помоги мне. Не позволь оступиться…
Он повернул за угол, проскользнул в переулок, где дома были меньше, выглядели обветшавшими и какими-то неприглядными. Услышал смех, звон гитары. Женщина, стоявшая в узком дверном проеме, прошептала что-то Роберту на ухо, когда он проходил мимо. Что она сказала? «Пять песет, сеньор». Она была очень толстой, груди напоминали мешки с топленым салом. Ее тихий смех полетел Роберту вслед. Он все еще бормотал молитву, и все же глаза его горели, когда он вышел на Калле-де-ла-Туна.
Солнце ушло за Пик, оставив поместье Лос-Сиснес в одиночку сражаться с ночью. В комнате больной настойчиво теснились тени. Углы уже скрылись из виду, спрятавшись за мягкой тьмой, висевшей, как гобелен. Ненасытные тени осторожно приближались, окутывая иссякающий свет, словно он был жизнью, которую следовало раздавить и окончательно погасить.
Только тени и шевелились, все остальное замерло в устрашающей неподвижности. Окно было полуоткрыто, но оттуда не долетало ни единого дуновения, которое могло бы рассеять душок лекарств и болезни, пропитавший воздух. Снаружи царили медные сумерки, над землей угрюмо нависла предгрозовая духота. Внутри та же влажная жара не давала свободно дышать.
Прямой, окаменевший, Харви сидел у кровати, опираясь подбородком на ладонь и прикрывая пальцами изможденное лицо. Рядом с ним на прикроватном столике располагались медицинская карта, несколько чашек, миска со стерильной водой, термометр, шприц – все это с добросовестной тщательностью разложила Сьюзен. С самого начала она отмыла комнату, вынесла все лишнее и последние три дня поддерживала здесь безукоризненную чистоту и порядок, как в больнице. Едва различимая в полумраке, она сидела справа от Харви, облокотившись на высокий сундук красного дерева, словно в крайнем утомлении. Но ее взгляд, как и взгляд доктора, не отрывался от кровати.
Освещенной оставалась только кровать, на которую падал меркнущий закатный луч, отступавший под натиском сумерек. Сияние этого луча окружало ореолом лицо Мэри, истончившееся, бледное, как слоновая кость, – слабое подобие лица, которое когда-то с такой готовностью улыбалось радостям жизни. Теперь улыбка не изгибала сухие губы. В запавших глазах не было радости, из них утекала жизнь.
Внезапно Сьюзен встала и заговорила.
– Пора зажечь свечи? – спросила она ровно, но голос звучал необычно глухо и удрученно.
Харви не ответил. Охваченный ужасным предчувствием, он услышал ее, но смысл слов от него ускользал. Лишь обрывки мыслей пробивались сквозь туман отчаяния, заполонивший его разум. Он сидит тут целую вечность! И вместе с тем так недолго! Мера секунды, мера жизни. По крупинке сыплется песок в часах – секунда, слеза, жизнь. Они бежали, эти песчинки, с невероятной скоростью, а потом колба пустела, слезы иссякали, жизнь обрывалась… Это страшно – так сильно желать спасти кого-то от смерти. Вся его душа расплавлялась в этом желании. К чужим переживаниям по поводу кризиса тяжелой болезни он всегда относился с враждебностью, подозрительностью, даже отвращением. Он воспринимал нарушение равновесия в ту или иную сторону лишь как успех или неудачу научного исследования. Но он изменился – полностью изменился. Теперь то, к чему он прежде был равнодушен, стало смыслом его существования.
Мэри! В его голове смутно звучало только ее имя, но именно оно могло в мельчайших подробностях передать все, что он чувствовал.
Она болела всего три дня. Невероятно, сколь многое неконтролируемо изменилось за этот