Хлеб они получали пораньше, с утра и тут же его съедали. Днем терпели, варили суп из кипятка с перцем и солью. Когда по карточкам давали сахар или конфеты, у матери с Гарусовым был праздник. Книг было еще много, а на будущее они не загадывали. Спички кололи — каждую на четыре части. В общем, ничего, жили. Только Гарусов осип и почти перестал разговаривать, и мать тоже больше молчала, только шевелила пальцами у губ — такая у нее стала привычка.
Иногда заходила к ним тетя Шура управдомша. Та совсем высохла, отеков у нее не было, ходила она легко и прямо, в штанах и ватнике на солдата стала похожа, танкиста. Лицо черное, а веселое. Гарусов любил, когда она приходила.
Тетя Шура садилась на стул посреди комнаты, расставив прямые ноги в валенках и толстых ваточных штанах, и закуривала. Веселый голубой дымок вился над самокруткой и как будто согревал комнату.
— Пухнешь, Настя, — говорила тетя Шура. — И с чего это тебя разносит, а?
— Пухну, тетя Шура, — отвечала мать. — А что делать?
— Пустой воды меньше пей, — учила ее тетя Шура. — С пустой воды в брюхе лягушки заводятся. А главное, о себе поменьше думай. Сейчас каждый не о себе должен думать, а о государстве.
Это Гарусов понимал. Он тоже думал о государстве.
— Да разве я о себе? — тоскливо спрашивала мать. — Парень у меня... Помру я — что с ним будет?
— Ну и что — помрешь? Подумаешь, свет удивила! Многие помирают, не ты первая, не ты последняя. И парня твоего не бросят люди, спасут. Жива буду я спасу, помру — другой спасет. Так что, Настя, не переживай, порхай чижиком! А сейчас чего легла? Встань, чайник согрей, чаем меня напои по-хорошему. Гостья я у тебя, понимаешь?
— Нет у меня, тетя Шура, заварочки... — отговаривалась мать.
— Ни у кого теперь заварочки нет. А и лучше, говорят, от чаю цвет лица портится. То ли дело — кипяточек, да с хлебцем, да с сахаром...
— Нету хлеба ни полкусочка... Сахару нет...
— Что ж ты за хозяйка — хлеба нет, сахару нет? Хлеб всегда в доме должен быть, для гостя, если зайдет. Ну ладно, свой принесу, а ты вставай, не разлеживайся.
Мать, вздыхая, разжигала печку, ставила чайник, и скоро он начинал щебетать. А тетя Шура возвращалась и впрямь со своим хлебом и сахаром. Хлеба — кусочек, как спичечная коробка, а сахару совсем немножко, с чайную ложечку, в газетном фунтике. Хлеб делили на троих, всем поровну, а сахару мать с тетей Шурой только клюнут самую крошечку, почти все доставалось Гарусову. Он закрывал глаза и дочиста вылизывал фунтик — вылижет, а потом еще обсосет: сначала как будто сладко, а под конец уже горько.
Один раз Гарусову посчастливилось: он поймал на заднем дворе хромую ворону. Мать сварила из нее настоящий суп, и был у них пир, и тетю Шуру пригласили, и все наелись. Гарусов и не знал, как это вкусно — вороний суп. «Наступит мирное время, — решил он, — каждый день буду есть такой суп». И мать была довольна, сказала Гарусову: «Добытчик ты мой», — и вдруг взяла и сложила руки лодочкой. Давно она этого не делала. Гарусов погрузил туда лицо, и сердце у него зашлось от любви. На другой день он сделал рогатку и пошел на охоту, чтобы убить много ворон. Но больше ни одна ему не попадалась.
А мать становилась все желтее, и ноги у нее — все толще. Ходила она на них, как на мешках. Да и ходила-то мало, больше лежала. Один раз даже для тети Шуры не встала, чайник поставить.
Однажды утром Гарусов лежал под тулупом. Мать, как всегда, пошла за хлебом, но очень долго не возвращалась. Он ждал-ждал, терпел-терпел и решил встать. Пол был морозный. Гарусов сам затопил печку: где у матери спички, он знал. Когда ходил за книгами, испугался, что их осталось уже немного. Печка горела бойко, светлые пятна и темные тени прыгали по стене, но Гарусову все было холодно. Матери не было, а желудок просил привычной утренней порции хлеба. К тому же он захотел пить, но воды в ведре не оказалось, только брякнула ручка. Темные тени казались воронами, от них делалось страшно. Гарусов решил пойти за матерью в булочную. Он обмотал голову поверх шапки старым платком (голова всего больше зябнет), запер дверь на задвижку снаружи и вышел. Был уже вечер, небо синее, снег тоже, мороз не особенный, можно терпеть. Булочная была закрыта, очереди возле нее не было. Он сунулся в два-три подъезда, там было темно и никакой матери. Гарусов заплакал и побежал обратно. Бежал он очень медленно, но сердце билось, будто бежал быстро. Одна нога в худом валенке у него застыла, и он бежал и топал, топал и плакал. Дома было темно, печка погасла, матери не было. Он пошел ее искать к тете Шуре управдомше, но и там никого не было — одна запертая дверь. Он вернулся к себе, ждал мать целую ночь и целую ночь топил печку, сжег все книги до последней, но так и не согрелся. Черный пепел кучами лез из печки и шелестел на полу. Когда последняя книга сгорела, Гарусов снова пошел на поиски. Платка в темноте он не мог отыскать, вышел так, без платка. На улице было уже светло, наверно, было утро, а может быть, уже день. Косо летел мелкий снег. Булочная была открыта, у дверей стояла очередь. Гарусов пошел вдоль очереди, заглядывая в каждое лицо, но материного среди них не было. Вдруг ему показалось: вот она, уходит по улице с кошелкой, а в кошелке хлеб. Верно, уносит его, чтобы съесть самой, не делиться. Гарусов загорелся огнем, бросился за матерью, очень трудно было бежать, но он догнал. Оказалось, что это совсем не мать, а чужая женщина, с длинными от голода, высунувшимися изо рта зубами. Она остановилась и спросила:
— Мальчик, ты чей?
— Дворников, — ответил Гарусов своим сиплым голосом.
— А чего тебе надо?
«Хлеба», — сказал Гарусов глазами, а ртом ответил совсем другое:
— Знаете, тетя, мы раз пошли с матерью за водой, приходим обратно, а наш дом не разрушен.
— Это бывает, — сказала женщина, — а ты иди себе, детка, холодно, иди домой.
Гарусов отстал от нее, пошел один и заблудился. Дома все были какие-то не те, и бочки не те. Он ткнулся туда-сюда, как потерявшаяся собака, и пошел наугад. Шел-шел и дошел до набережной. Что такое набережная, Гарусов знал. Где набережная, там вода, а он хотел пить. За толстыми каменными перилами лежали большие плоские льды, неровно припорошенные снегом. Он помнил, что за водой надо спускаться вниз по ступеням. И в самом деле, ступени вели вниз, и на них стояла очередь из стариков и старух. В проруби качалась черная, маслянистая, тяжелая вода. Люди спускались к ней и черпали воду чайниками, ведрами и бидонами. Глядя на воду, он еще больше захотел пить, и какая-то молодая бабушка дала ему напиться из обмерзшего, бородатого чайника. Вода заболталась у него в пустом животе, он шел и ёкал селезенкой, как усталая лошадь.
Тем временем стемнело, на горизонте в разных местах занялись зарева. Где-то стреляли. Выстрелов он не боялся, его смущало, что от него падает не одна, а две тени, и обе — голубые. Он обернулся, увидел позади себя еще одну тень, испугался и побежал, припадая на онемевшую ногу, медленно, но задыхаясь. Бежал он долго, пока совсем не устал. Вечер совсем почернел. Гарусов то шел, то опять бежал, или ему казалось, что бежал, по какой-то странной улице без домов, где стояли одни заборы, сплошь покрытые белым бархатом. Когда шел, он тихо кричал: «Мама», — а когда бежал — умолкал. Улице не было конца. Гарусов выбился из сил и прикорнул в снегу под одним из бархатных заборов. Ноги у него были уже горячие, и скоро он согрелся весь. Его начало крутить и укачивать. Он заснул и видел во сне, как вокруг него летает множество ворон, а он за ними гоняется, но ни одной не может поймать. Мать тут же, она просит поймать ворону, а он, Гарусов, не может и плачет. А тут еще вороны бросаются на него целыми толпами, кричат на него и рвут ему уши. Он проснулся и увидел, что ворон нет, а мать в ватнике сидит рядом, кричит на него и трет ему уши чем-то горячим.
— Мама, — сказал Гарусов своим сиплым голосом.
— Насилу-то очнулся, — сказала мать, постепенно превращаясь не в мать, а в другую женщину. — А я тебя снегом тру-тру, совсем было уши отморозил. Вставай, стахановец.
Да, это была не мать, а другая женщина, хотя зубы у нее были такие же и прямо светились во рту. Она была большая от ватника, на голове незавязанная ушанка, и одно ухо торчало вверх, как у щенка. Женщина была молодая, моложе матери. Может быть, даже девочка, подумал Гарусов.
— Как тебя звать? — спросила она, стоя на коленях и заправляя его огненные уши под старую шапку.
— Гарусов.
Она засмеялась.
— Ишь ты, важный какой! Депутат, наверно?
— Депутат, — согласился Гарусов.
— Из какого района депутат?
Гарусов молчал.
— Живешь-то где? Адрес знаешь?
Гарусов адреса не знал.
Она встала с колен и его подняла за собой. В общем-то она была небольшая вся, кроме ватника. Она вынула из кармана сухарь и дала Гарусову. Сухарь был весь в табачных крошках и каменный от холода. Гарусов грыз его, дрожа от восторга.
— А вы, тетя, из кино? — спросил он.