Рандаль не отвечал ни на какие вопросы. Он схватил со стола бутылку, в которой оставалось еще немного вина и осушил ее одним глотком.
– Фу, произнес он, отплевываясь:– неужели у вас нет ничего, что бы по больше согревало человека?
Оливер, действовавший как будто под влиянием страшного сна, подошел к шкапу и вынул оттуда бутылку водки, почти полную. Рандаль жадно ухватился за нее и приложил губы к горлышку.
– А, сказал он после некоторого молчания: – это другое дело, это удовлетворяет. Теперь дай мне есть.
Оливер сам поспешил служить брату: дело в том, что ему не хотелось, чтобы даже его заспанная служанка видела его гостя. Когда он воротился с кое-какими объедками, которые можно было достать на кухне, Рандаль сидел у камина, расправив над потухающим пеплом свои костлявые пальцы, похожие на когти коршуна.
Он с необыкновенною прожорливостью съел все, что было принесено из остатков обеда, и почти осушил бутылку. Но это нисколько не прогнало его уныния. Оливер стоял возле него в каком-то тупом удивлении и страхе; собака от времени до времени недоверчиво скалила зубы.
– Я тебе расскажу свою историю, произнес наконец Рандаль нехотя. Она не длинна. Я думал нажить состояние – и разорился, у меня нет теперь ни пенни и ни малейшей надежды на возможность поправиться. Ты, кажется, сам беден, следовательно не можешь помогать мне. Позволь, по крайней мере, пожить у тебя несколько времени, иначе мне негде будет преклонить голову и придется умереть с голоду.
Оливер прослезился и просил брата поселиться у него.
Рандаль жил несколько недель в доме Оливера, ни разу не выйдя за порог; он, казалось, не замечал, что Оливер снабдил его новым готовым платьем, хотя надевал это платье без зазрения совести. Но скоро присутствие его сделалось нестерпимым для хозяйки дома и стеснительным для самого хозяина. Рандаль, который некогда был до того воздержным, что самое умеренное употребление вина считал вредным для рассудка и воображения, теперь получил привычку пить крепкие напитки во всякий час дня. Но хотя они приводили его иногда в состояние опьянения, никогда, впрочем, не располагали его сердца к откровенности, никогда не прогоняли мрачной думы с чела его. Если он потерял теперь прежнюю остроту ума и дар наблюдательности, зато вполне сохранил способность притворяться и лицемерить. Мистрисс Оливер Лесли, бывшая с ним сначала осторожною и молчаливою, вскоре сделалась суха и холодна, потом стала позволять себе неприятные намеки, насмешки, наконец стала высказывать грубости. Рандаль немного оскорблялся всем этим и не давал себе труда возражать; но принужденный смех, которым он заключал всякую подобную выходку, так нестерпимо звучал в ушах мистрисс Лесли, что она раз прибежала к мужу и объявила, что или она сама или брат его должен оставить их дом. Оливер старался ее успокоить и утешить; через несколько дней он пришел к Рандалю и сказал ему с робостью:
– Ты видишь, что все, чем я владею, принадлежит собственно жене моей, а ты между тем не хочешь с нею поладить. Твое присутствие делается тебе столь же тягостным, сколько и мне. Я бы желал тебе помочь как нибудь, я думал тебе сделать предложение…. только с первого взгляда это покажется слишком ничтожным перед…
– Перед чем? прервал Рандаль с наглостью: – перед тем, что я был прежде или что я теперь? Ну, говори же!
– Ты человек ученый; я слыхал, что ты очень хорошо рассуждаешь о науках; может быть, ты и теперь в состояния возиться с книгами; ты еще молод и мог бы подняться…. и….
– Фу, ты, пропасть! Да говори же скорее то или другое! вскричал Рандаль грубым тоном.
– Дело в том, продолжал бедный Оливер, стараясь сделать предложение свое не столь резким и странным, каким оно представлялось ему первоначально:– что муж нашей сестры, как ты знаешь, племянник доктора Фельпема, который содержит очень хорошую школу. Он сам не учен и занимается более преподаванием арифметики и бухгалтерии, но ему нужно учителя для классических языков, потому что некоторые из молодых людей идут в коллегии. Я написал к нему, чтобы разузнать об условиях; я конечно не называл твоего имени, не будучи уверен, согласишься ли ты. Он, без сомнения, уважить мою рекомендацию. Квартира, стол, пятьдесят фунтов в год…. одним словом, если ты захочешь, ты можешь получить это место.
При этих словах Рандаль затрепетал всем телом и долго не мог собраться отвечать.
– Хорошо, быть так; я принужден на это согласиться. Ха, ха! да, знание есть сила! Он помолчал несколько минут. – Итак, наш старый Голд не существует, ты сделался торгашом провинциального городка, сестра моя умерла, и я отныне – никто другой, как Джон Смит. Ты говоришь, что не называл меня по имени содержателю пансиона, пусть оно и останется для него неизвестным; забудь и ты, что я некогда был одним из Лесли. Наши братские отношения должны прекратиться, когда я оставлю твой дом. Напиши своему доктору, который смыслит одну арифметику, и отрекомендуй ему учителя латинского и греческого языков, Джона Смита.
Через несколько дней protégé Одлея Эджертона вступил в должность преподавателя одной из обширных, дешевых школ, которые приготовляют детей дворян и лиц духовного сословия к ученому поприщу, с гораздо значительнейшею примесью сыновей торговцев, предназначающих себя для службы в конторах, лавках и на биржах. Там Рандаль Лесли, под именем Джона Смита, живет до сих пор.
Между тем как, так называемое, поэтическое правосудие развивалось из планов, в которых Рандаль Лесли истощил свой изобретательный рассудок и преградил себе дорогу к счастью, никакие видимые признаки воздаяния не обнаруживались в отношении злейшего из интригантов, барона Леви. Ни разу падение фондов не успело потрясти здание, возведенное им из развалин домов других людей. Барон Леви все тот же барон Леви, только сделался миллионером; впрочем, в душе своей он едва ли не сознает себя более несчастным, чем Рандаль Лесли, школьный учитель. Леви человек, внесший сильные страсти в свою житейскую философию; у него не такая холодная кровь, не такое черствое сердце, которые бы делали его организм нечувствительным к волнениям и страданиям. Лишь только старость настигла великосветского ростовщика, он влюбился в хорошенькую оперную танцовщицу, которой маленькие ножки вскружили ветряные головы почти всей парижской и лондонской молодежи. Ловкая танцовщица держала себя очень строго в отношении к влюбленному старику и, не поддавалась его страстным убеждениям, заставила его жениться на ней. С этой минуты дом его, Louis Quinze, стал наполняться более, чем когда нибудь толпами высокородных дэнди, которых сообщества он прежде так жадно добивался. Но это знакомство вскоре сделалось для него источником неизъяснимых мучений. Баронесса была кокетка в полном смысле этого слова, и Леви, в котором, как нам уже известно, ревность была господствующею страстью – испытывал непрерывную тревогу. Его неуважение к человеческому достоинству, его неверие в возможность добродетели – только содействовали развитию в нем подозрения и вызывали, как нарочно, опасности, которых он наиболее боялся. Вдруг он оставил свои великолепный дом, уехал из Лондона, отказался от общества, в котором мог блестеть своим богатством, и заперся с женою в деревне одной из отдаленных провинций; там он живет до сих пор. Напрасно старается он заняться сельским хозяйством; для него только тревоги жизни в столице, со всеми её пороками и излишествами, представляли некоторую тень отрады, некоторое подобие того, что он называл «удовольствием». Но и в деревне ревность продолжает преследовать его; он бродит около своего дома с блуждающим взором и осторожностью вора; он стережет жену точно пленницу, потому что она ждет только удобного случая, чтобы убежать. Жизнь человека, отворившего тюрьму для столь многих людей, есть жизнь тюремного сторожа. Жена ненавидит его и не скрывает этого. Между тем он раболепно расточает ей подарки. Привыкнув к самой необузданной свободе, требуя постоянных рукоплесканий и одобрения как чего-то должного, будучи без всякого образования, с умом дурно направленным, выражаясь грубо и отличаясь самым неукротимым характером, прекрасная фурия, которую он привел в свой дом, превратила этот дом в настоящий ад. Леви не смеет признаться никому, сколько он тратит денег, он жалуется на неудачи и нищету с тем, чтобы извинить себя в глазах жены, которую он лишил всех удовольствий. Темное сознание воздаяния пробуждается в душе его и рождает раскаяние, которое еще более терзает его. Раскаяние это есть следствие суеверия, а не религиозного убеждения; оно не приносит с собою утешения истинного раскаяния. Леви не старается облегчить свои страдания, не думает искупить свои проступки каким нибудь добрым делом. Между тем богатства его растут и принимают такие размеры, что он не может совладеть с ними.