– Да здравствует доктор! – кричали в толпе.
Когда народ находится под влиянием страсти, он не может удержать крика. И не важно, что это будет: «Да здравствует кто-нибудь!» или «Казни!» У Пале-Эгалите доктор остановил фиакр.
– Прощайте, молодой человек, – сказал он Гофману, – и послушайте моего совета: возвращайтесь в Германию. Во Франции людям с воображением, подобным вашему, будет нелегко.
И он вытолкнул Гофмана из фиакра. Тот, еще не придя в себя от всего случившегося, чуть было не угодил прямо под экипаж, ехавший навстречу, если бы проходивший мимо молодой человек не бросился к нему и не удержал его, в то время как извозчик пытался остановить лошадей.
Фиакр продолжил свой путь. Два молодых человека, один едва не упавший, другой поддержавший его, вскрикнули одновременно от удивления.
– Гофман!
– Вернер!
Потом, видя изнеможение своего друга, Вернер увлек его в парк Пале-Рояля.
Там воспоминания обо всем случившемся еще живее предстали в воображении Гофмана, и он вспомнил про заложенный у менялы-немца медальон Антонии. Бедняга вскрикнул в страхе, потому что все золото из своих карманов он высыпал на мраморный стол в гостинице. Но тут же он вспомнил про отложенные им три червонца в боковом кармане жилета.
Золотые по-прежнему лежали в своем убежище – они не были истрачены. Гофман вырвался из рук Вернера с криком: «Подожди меня» и бросился к лавке менялы. С каждым новым шагом он, казалось, ощущал все больший прилив сил, похоже, он начал освобождаться от окутывавшего его дурмана и дышал воздухом все более и более чистым, а взгляд его становился все более ясным.
У двери в лавку менялы юноша остановился, чтобы перевести дух; прежние видения, призраки ночи, почти совсем исчезли. Он передохнул с минуту и вошел внутрь.
Меняла спокойно сидел на своем месте все в тех же очках на носу и в окружении золота, разложенного перед ним. Он поднял голову на шум открывшейся двери.
– А! – воскликнул старый немец. – Это вы, мой молодой соотечественник? Признаюсь, я уж и не ожидал вас увидеть.
– Вы, надеюсь, говорите так не потому, что продали медальон? – вскрикнул Гофман.
– Нет, я обещал вам сберечь его, и даже если бы мне предложили двадцать пять червонцев вместо тех трех, которые вы мне за него должны, медальон все-таки не покинул бы мою лавку.
– Вот три червонца, – робко произнес юноша, – но признаюсь, что мне нечем заплатить вам проценты.
– Проценты за одну ночь? – удивился меняла. – Полно, вы шутите! Проценты с трех червонцев за одну ночь, да еще и с соотечественника! Никогда! – И он отдал медальон владельцу.
– Благодарю вас, сударь, – с чувством сказал Гофман. – Теперь, – продолжил он со вздохом, – я пойду искать деньги, чтобы возвратиться в Мангейм.
– В Мангейм! – удивленно воскликнул меняла. – Так вы из Мангейма?
– Нет, сударь, я родом не из Мангейма, но живу там: в Мангейме у меня невеста, и я возвращаюсь, чтобы жениться на ней.
– А! – откликнулся меняла.
Потом, когда молодой человек был уже у двери, он продолжил:
– Не знаете ли вы, юноша, в Мангейме одного старого музыканта? Это один из моих старинных приятелей.
– Готлиб Мурр? – вскрикнул Гофман.
– Именно. Так вы его знаете?
– Знаю ли? Конечно, потому что его дочь – моя невеста!
– Антония? – воскликнул в свою очередь меняла.
– Да, Антония, – подтвердил Гофман.
– Как, молодой человек, вы возвращаетесь в Мангейм для того, чтобы жениться на Антонии?
– Конечно.
– Если так, то оставайтесь лучше в Париже, потому что вы напрасно туда поедете.
– Почему это?
– Потому что вот письмо от ее отца, уведомляющее меня о том, что неделю назад, в три часа пополудни, Антония скоропостижно скончалась, играя на арфе.
Это был именно тот день, когда Гофман отправился к Арсене писать ее портрет, тот час, когда он прижался устами к ее обнаженному плечу.
Гофман, бледный, трепещущий, открыл медальон, желая припасть губами к любимому образу, но кость была девственно чиста, будто никогда кисть художника не нарушала ее белизны. Гофману, дважды клятвопреступнику, ничего не осталось на память об Антонии, даже образа той, кому он дал обет вечной любви.
Спустя два часа после этого Гофман в сопровождении Вернера и старого немца-менялы садился в дилижанс, отправлявшийся в Мангейм, куда и прибыл вовремя, чтобы проводить на кладбище тело Готлиба Мурра, который приказал, умирая, положить себя рядом со своей милой Антонией.
Я премного благодарен генералу Т. за его рукопись, что он любезно предоставил мне еще до моего путешествия в Италию. Его воспоминания представляли для меня особую ценность, так как вскоре я сам собирался посетить те места, где и происходят основные события некоторых моих рассказов. Таким образом, в описании моего путешествия по Италии можно найти множество подробностей, которые были подмечены мной благодаря любезной услуге генерала.
Мой добрый чичероне покинул меня на оконечности Калабрии и наотрез отказался пересекать пролив. Два года он прожил отшельником в Липари, недалеко от Сицилии, но сам никогда не был на острове. В разговорах со мной об этой стране он проявлял себя как истинный неаполитанец и всегда опасался ненависти, которая могла легко в нем вспыхнуть, когда речь заходила о сицилийцах.
В силу того что эти два соседствующих народа питали взаимную неприязнь друг к другу, я сам принялся разыскивать одного сицилийца по фамилии Пальмьери. Я уже встречался с ним раньше, но потерял его адрес. Пальмьери как раз только выпустил превосходный двухтомник воспоминаний, а мне очень хотелось добыть интересные сведения о его столь поэтическом и вместе с тем малоизвестном острове, а также некоторые советы, по которым заранее определяются этапы путешествия. Но однажды вечером в нашу квартиру, что располагалась на Монмартре, в доме № 4, посетил генерал Т. и привел с собой Беллини, о котором я и не подумал. Он мог много рассказать о моем предстоящем маршруте. Не приходится говорить о том, как был принят автор «Сомнамбулы» и «Нормы» в нашем чисто артистическом кружке. Беллини был уроженцем Катании. Уже младенцем он видел волны, которые, омыв стены Афин, медленно докатывались до берегов второй Греции, и древнюю Этну, на склонах которой живы еще, несмотря на прошедшие восемнадцать веков, мифология Овидия и рассказы Вергилия. Беллини был такой поэтической натурой, каких теперь мало. Его талант следовало воспринимать скорее посредством чувств, нежели разумом. Это вечная песня, нежная и меланхоличная, как воспоминание; эхо, подобное тому, что спит в лесах и горах и едва слышно, пока его не разбудит крик страстей или печали. Как раз такой человек мне и был нужен. Он покинул Сицилию, будучи еще совсем молодым, и в его памяти сохранились все самые поэтичные образы родины.
Благодаря проникновенным рассказам Беллини я смог представить себе Сиракузы, Агридженто и Палермо во всей красе. Перед моими глазами прошла чудная панорама, тогда мне еще незнакомая и освещенная отблесками воображения Беллини. Наконец, переходя к нравам страны, о которых я не переставал его расспрашивать, он сказал мне:
– Когда вы отправитесь из Палермо в Мессину, не забудьте сделать одну вещь. Остановитесь в маленькой деревне Баузо, на оконечности мыса Блан. Напротив гостиницы вы увидите идущую в гору улочку. В конце нее стоит маленький замок в виде цитадели. На стенах этого замка висят две клетки: одна пустая, а вот в другой уже двадцать лет белеет человеческий череп. Попросите первого попавшегося прохожего поведать вам историю человека, которому принадлежал этот череп. Тогда вы услышите один из тех рассказов, которые не оставляют равнодушным никого, будь то крестьянин или вельможа.
– А разве, – спросил я Беллини, – вы сами не можете рассказать нам эту историю? Судя по тому, как вы о ней говорите, у вас, по-видимому, осталось от нее очень сильное впечатление.
– Я ничего не имею против, – ответил он мне, – так как Паскаль Бруно, герой этой истории, умер как раз в год моего рождения и меня в младенчестве убаюкивали этим народным преданием, которое живо и до сих пор, я в этом уверен. Но как быть с моим скверным французским?
– Если дело только за этим, – сказал я, – то мы все понимаем по-итальянски. Говорите на языке Данте, он стоит всякого другого.
– Хорошо, – согласился Беллини, протягивая мне руку, – но у меня есть одно условие.
– Какое же?
– Когда вы вернетесь, повидав те места, окунувшись в среду этого дикого народа и этой живописной природы, то напишете мне либретто к опере «Паскаль Бруно».
– Даю вам слово, считайте, что это дело решенное! – воскликнул я, в свою очередь протягивая ему руку.
И Беллини рассказал историю, которую читатель прочтет ниже.
Через полгода после этого я уехал в Италию. Посетив Калабрию, я, наконец, высадился в Сицилии. Все это время из моей головы не выходило народное предание, рассказанное поэтом-музыкантом, словно оно и было целью моего путешествия. В Баузо все было так, как и описывал Беллини: гостиница, улица, что вела в гору, и две железные клетки – одна пустая, в другой же покоился череп.