— Все это, стало быть, было сделано намеренно?
— Не многие товарищи знали, в чем дело. Большинство, конечно, не видело всего хода событий и теперь, когда мы побеждены, думают, что… одним словом, не видят и не понимают, что принесла наша революция. По правде сказать, я тоже не совсем понимал, в чем дело, пока не получил возможности переговорить с Самуэли. «Что же вы делаете? — спросил я его. — Как долго будете вы еще терпеть, чтобы эта сволочь играла нами как хочет? Надо во что бы то ни стало рассчитаться с ними!» — «Мы должны удержаться у власти, пока русские не укрепятся», — ответил он. — «При таких условиях мы не сможем долго продержаться», — сказал я. — «Положение неважное, это правда, — подтвердил он. — Чешские социал-демократы воюют против нас, австрийцы — эти негодяи — просят вмешательства Антанты, а наши… о наших лучше и не говорить!» Он, одним словом, уже отдавал себе отчет, что нам предстоит, и показал на карте, откуда с разных сторон двигаются на нас войска, которые были предназначены в поход против Советской России. Короче: в этом и состояла вся наша задача. Это мы во всяком случае выполнили. Быть может, мы могли бы сделать и больше, но…
И Пойтек тяжело вздохнул.
— Ты веришь, что Самуэли покончил жизнь самоубийством? — спросил я его.
Пойтек с таким удивлением взглянул на меня, как будто я его спросил, не течет ли Дунай вспять.
— Что ты! — он засмеялся. — Про Самуэли ты еще услышишь… За него я спокоен — он закаленный боец. Можешь быть уверен: в нужную минуту он появится.
Наконец мы добрались до Хивешвельде.
— Сюда, — и Пойтек указал на тропинку в лесу. — Здесь я живу. Место хорошее, не правда ли?
— Чего лучше, — с кислым видом согласился Анталфи, — только дует немного.
— Надо же было тебе выбрать именно Хивешвельде! — сказал я. — Ты ведь оставался в Будапеште и времени у тебя было достаточно.
— Я оказался таким же дураком, как и все остальные, вот и все. Я хорошо знал цену социал-демократам, я это и другим говорил, а все же как-то не верилось, что они на это способны… Мы, несколько товарищей, остались здесь работать. Думалось, что пока социал-демократы сидят в правительстве, мы свободно можем здесь жить. Ну, мы и оказались в дураках. В первый же день забрали тех товарищей, которые служили нам агентами связи, — тех, которые знали, кто из нас и где скрывается. Теперь мы должны сами разыскивать друг друга, и кто знает, сколько наших сидят уже на улице Зрини! [13]
Три дня мы провели в Хивешвельде; здесь не было никаких отголосков того, что происходило в городе. Только изредка встречали мы людей, тотчас же прятавшихся при виде нас: их, очевидно, пугал солдатский мундир Пойтека. Днем мы гуляли или лежали полуодетые на солнце, ночью же забирались в лесную чащу и спали под кустами. Поочередно мы ходили в город за продуктами и газетами. Продукты никуда не годились, — собака и та бы их есть не стала. Что касается газет, то никогда еще не случалось мне держать в руках такой дряни. Объявления о бежавших с приказом их задержать, сообщения об арестах, омерзительнейшие вымыслы, ежедневные опровержения слухов, будто полиция пытает арестованных коммунистов.
Однажды Анталфи принес нам все же хорошую весть — для нас очень важную, — что железнодорожное движение восстановлено. Дело шло к вечеру, когда он вернулся из города и сообщил нам, что на следующий день наша театральная труппа отправляется в занятый чешскими войсками Шалготарьян.
— Не очень-то бережно обращаешься ты со своим платьем, — сказал он мне. — К счастью, у других актеров вид тоже довольно потрепанный. Видишь, я притащил тебе пару ботинок. Наконец-то ты можешь сбросить с себя эти солдатские сапоги. А завтра утром мы оба получим новые сорочки.
— У меня осталось еще три тысячи синих крон, — сказал Пойтек рано утром, когда мы прощались. — Я поделюсь ими с тобой.
— Отлично, — ответил Анталфи за меня, — у меня и белых-то денег почти не осталось. Кто знает, быть может, все спасение нашей жизни будет зависеть от того, будут ли у нас деньги, или нет.
У конечной станции трамвая мы распрощались с Пойтеком. Крепко пожали друг другу руки, но не в силах были произнести ни слова.
В семь часов утра мы встретились у Восточного вокзала с нашей труппой. Все шло как по маслу. Директор сунул в руку румынскому капралу сто крон, и тот, даже не взглянув на нас, приложил печати к нашим бумагам. У нас имелось разрешение на проезд всей труппы в количестве двадцати трех человек, и двадцать три человека сели в вагон. Пойтек мог бы спокойно поехать с нами. Но он все еще надеялся ка какое- нибудь чудо, на то, что каким-то образом он все же сумеет отыскать тех, с кем ему надо вести работу.
Еще не было восьми часов, когда поезд наш тронулся: к вечеру мы уже были в Шалготарьяне. В пути четыре румынских и два чешских патруля осматривали наш поезд, и каждый из них задержал одного-двух пассажиров. На нас же не обратили никакого внимания. Даже чешский военный комендант в Шалготарьяне, и тот нашел наши бумаги в порядке: не успели еще зажечь уличных фонарей, как мы уже сидели в столовой гостиницы «Паннония».
Я все время опасался того, как бы мой костюм не обратил на себя в поезде всеобщего внимания, а отсутствие у меня багажа не послужило бы мне плохой рекомендацией. Но мои опасения оказались напрасными. Уже на вокзале я убедился в том, что большинство моих товарищей одето не лучше меня и не располагает иным багажом, кроме газетного свертка. Впоследствии, в пути, я узнал, что все они так бедны потому, что большевики все у них отняли. Большевики, оказывается, ограбили всех участников этой труппы. Мало того, что у них все отобрали, но многие из них подвергались ужасным истязаниям, их приговорили к смерти, и только исключительное присутствие духа, чрезвычайная храбрость и необычайная удача спасли их от мученической смерти. Если бы кто прислушался к разговорам, какие велись с самого нашего отъезда из Будапешта и вплоть до прибытия в Шалготарьян, он вынес бы глубокое убеждение, что большевики главного своего врага видели в провинциальных актерах и прежде всего с ними собирались свести счеты.
Один из самых интересных и далеко не самых фантастических рассказов принадлежал самому Анталфи.
— Мне пришлось столкнуться с самим Бела Куном, — начал он. — Это было еще в самые первые дни, в начале апреля. Я получил от него письмо: он приглашал меня к себе. «Ну, ладно, — подумал я, — погляжу-ка я вблизи на его рожу и изложу ему свое мнение!» Вам, конечно, известно, что он жил в гостинице «Хунгария»? Про «Хунгарию» я вам рассказывать не стану — ее вы все, наверно, знаете, — а в то время ее вид отличался от прежнего только тем, что она была битком набита награбленным имуществом и что на каждом шагу приходилось наталкиваться на «ленинского молодца» [14]. Итак, я отправился к Куну. Он сейчас же угостил меня шампанским и сигарой. «Я пришел не за тем, чтобы вести с вами частные разговоры, — заявил я ему. — Полагаю, что вы позвали меня по какому-нибудь серьезному делу». — «Конечно, по серьезному делу, товарищ Анталфи, — сказал он, — я хотел предложить вам должность директора Национального театра». — «Прежде всего, я вам не товарищ, — отрезал я, — и предлагать мне что бы то ни было бесполезно. Я ни под каким видом не соглашусь стать директором Национального театра, пока вы, узурпаторы, будете у власти, потому что, — заметьте это себе хорошенько, — я всю жизнь был добрым христианином и честным венгерцем и останусь им до самой своей смерти, независимо от того, нравится вам это или нет». — «Ну, — заметил, Бела Кун, — что касается христианства, то этому легко помочь: в соседней комнате сидит раввин, — он вас мигом обрежет. А что касается того, что вы венгерец, то меня вполне удовлетворит, если вы в моем присутствии плюнете на украшенный образом богородицы национальный флаг». — «Ну, этого-то вы не дождетесь, — засмеялся я. — На вас я плюну, когда вас поведут на виселицу». Это привело Куна в страшное негодование. «Увидим, — сказал он и открыл дверь в соседнюю комнату. — Пойди- ка сюда, Адольф!» — крикнул он, и в комнату вошел отвратительный рыжий жиденок, весь в веснушках. В каждой руке у него было по огромному револьверу. Минуты две он совещался с Куном. Я, слава богу, не понимал того, что они говорили, потому что не объясняюсь на их жидовском наречии, но я угадал, что речь идет обо мне, потому что Кун все время на меня указывал. Я начал догадываться, какая участь готовится мне, потому что этот гнусный Адольф трижды произнес слово «гайдес». «Я тебя проучу, проклятый христианин!» — сказал он мне, наконец. — «Кто кого проучит, это мы еще увидим», — ответил я и уже собирался дать ему по морде, как внезапно сзади мне на шею накинули петлю и повалили на пол. В мгновение ока десять жидов-террористов набросились на меня… Что тут долго рассказывать — я был схвачен и связан. «В гайдес его!» — орал Кун хриплым от гнева голосом. Меня подняли и потащили в «гайдес». Вы, верно, знаете, что такое «гайдес»? Темная, сырая комната, где ужасно воняло… Нет, лучше и не рассказывать, что я там видел, — еще и сегодня тошнит, когда вспоминаю об этом. Два дня и две ночи пролежал я в этой грязи. Ни есть, ни пить не давали. На третий день открывается дверь, и входит рыжий Адольф с большим блюдом в руках: «Ну, проклятый христианин, — говорит он, — сегодня ты подохнешь. Однако перед смертью ты должен съесть это блюдо». — «Я? Жидовскую пищу? — отвечаю я с величайшим негодованием. — Можешь убить, но оскорблять не имеешь права!» — «Ну, это мы еще увидим», — отвечал он. — «Это ты увидишь, — отзываюсь я, — но не предпочел ли бы ты увидеть мои закопанные сокровища? Но не видать тебе их, как своих ушей, хотя, если бы я дал тебе только четверть того, что закопано, ты смог бы до самой смерти жить, как вельможа, подлец ты этакий!» — «Сударь, вы закопали сокровища?» — спрашивает он с низким поклоном. — «Да, негодяй, — отвечаю я ему. — Пригодилось бы тебе, небось, а?» Тут этот подлец принялся умолять меня и добрый час умолял, чтобы я открыл ему, где спрятаны сокровища. — «Ну, — сказал я ему, наконец, — об этом можно потолковать, Адольф, но только в том случае, если ты принесешь и в моем присутствии съешь кусок сала с красным перцем». — «Только этого не требуйте от меня, милостивый государь! Вы ведь знаете, что религия запрещает нам, евреям, есть сало». — «Как знаешь, Адольф, — ответил я, — пока не съешь сала, я с тобой и разговаривать не стану». — Он плакал, умолял меня, обещал все, что угодно, но я был неумолим, и он, наконец, все же решился съесть сало. Когда же он с плачем и воплем покончил с салом, я приказал ему: «Живей, снимай с меня кандалы и идем. Я покажу тебе, где закопаны мои сокровища, будь хоть раз в жизни счастлив, сукин сын!» — «Поверьте, милостивый государь…» — начал он, снимая с меня кандалы, но я заставил его замолчать. «Если не хочешь лишиться богатств, Адольф, — крикнул я ему, — то в моем присутствии не смей и рта разевать!» — «Слушаюсь, милостивый государь! Как я осмелюсь ослушаться, если вы приказываете? Ни слова не вымолвлю…» И мы пошли. «Я увожу эту сволочь в главный «гайдес», — сказал Адольф у ворот «Хунгарии», и стоявшие там террористы пропустили нас. Стоит ли долго распространяться? — продолжал Анталфи, когда из окна вагона стал уже виден Шалготарьян. — Мы взошли на гору Геллерт, и там я указал ему место, где лежат мои сокровища. Часы на городской церкви пробили полночь, когда Адольф стал копать землю лопатой. Копал, копал, и пот лил с него ручьями, а я в это время спокойно посиживал на траве, куря одну папиросу за другой. Прошло два часа, — яма была приблизительно метра в два глубиной. Тут я заметил что выкурил все свои папиросы. «Ну, пора кончать это дело», — подумал я и нанес левой ногой такой удар Адольфу, что он кубарем полетел в яму, которую сам себе вырыл. Остальное было уже делом нетрудным. Я закопал этого сукина сына и пошел домой спать.