Ночью сильный снегопад.
Наутро одна-одинешенька пошла на вокзал. Да, Людвиг скоро тоже отправится на репетицию. В один день начинают они новую жизнь. Каждый для себя. Вот где опасность — ею допущенная намеренно, Людвигом из равнодушия. Так?
Поезд на третьем пути, и дежурный по перрону, которого она помнит с детства. Под форменной курткой красный шерстяной свитер, отправляет скорый поезд, а сам наступил в лужу и не заметил.
Весь вывернулся, застрял между двумя передними сиденьями! Дальман поддерживает беседу с Беатой. Попыхивает на Лену перегаром. А Беата на заднем сиденье кивает и подхихикивает, и лет ей около двадцати, и обаятельна она, как лимонный кекс свежей выпечки под сахарной белой глазурью. Беата говорит по-английски, вот Дальман и затеял с ней беседу, он ведь тоже умеет на английском изъясняться.
— Sorry, «сорри», — на раскатистом двойном «р» он особенно настаивает, — наша Лена тоже целых три месяца играла в сериале. А потом ее героиня уехала, по-моему, в Португалию, потому что Лене расхотелось сниматься, — и Дальман хлопает ее по плечу, чтобы Беата уж точно знала, кто тут Лена.
С той минуты, как в машину подсела Беата, лица у Дальмана и у священника такие, будто они кошка с собакой. Один не любит, другому не должно любить женщин. А Беата в это время заплетает, что если — паче чаянья — ей не удастся стать знаменитой, то она непременно займется изучением медицины. Но надо ей в кино, и вот она на пути к киноэкрану, в настоящий момент в красной машине «вольво». При этом она то и дело хохочет, как по молодости многие женщины, когда не подпускают к себе близко. В Берлин ее пригласили на кастинг, для какого-никакого сериала. Они как раз искали польку, которую брат заставляет зарабатывать на панели, а потом та собирается открыть частную балетную школу. И Беата опять заливается смехом, сохраняя томность взгляда, обещая готовность и горячность. Милая и непредсказуемая. Роль уж точно получит.
— Неправда, Лена, — поддерживает разговор Дальман. — На телевидении все ряженые-переряженые, а верность хранить не хотят и не умеют.
— Мне все равно, — вставляет Беата. — У меня нет постоянного друга.
— У меня тоже нету, — проговорился вдруг Дальман. И застыл с вытаращенными глазами, как чучело. Затем продолжил: — Вот Лена, наша Лена, пытается вывести разговор на другой уровень, а все потому, что у нас пассажир в машине.
А Лена вообще-то и рта не открывала. Сдвинула солнечные очки поближе к переносице. Венчиком впереди на столбе аистиное гнездо, пустое. День в самом разгаре.
С февраля по апрель Дальман и Людвиг сидели вдвоем перед телевизором и грызли земляные орешки. Иногда, так она себе представляла, на белом диванчике Дальмановой матери сиживала с ними и Мартина. Дальман, так она воображала, подкладывал гостям чистые салфеточки, чтобы не пострадала обивка. Точно как делала его мать.
«Все вместе, каждый за себя» показывали с понедельника по пятницу, и когда Лена появлялась на экране, Дальман и Людвиг точно знали, что грим на ее лице далеко не первой свежести. С семи утра она перед зеркалом заучивала выправленные тексты, под руками мастерицы из гримерной, которая стирала с ее лица заспанную козью морду, работала губочками и кистью, накладывала грунтовку и краски, согласовывала помаду с блузкой, а при этом заглядывала в текст у Лены на коленях, искала в зеркале ее взгляд и произносила вслух то, что Лена лишь мысленно повторяла, а именно: «Какая глупость!»
— Верно.
— А ты раньше чем занималась?
— Играла в театре.
— А ушла почему? Из-за денег?
Лена замолчала. А потом сказала такое, что сама не очень поняла, но зато очень хорошо прочувствовала:
— Кулисы нельзя выносить за рампу.
— Понимаю, — сказала мастерица из гримерной, и лак для волос легким облаком окутал голову Лены.
Дальман звонил по воскресеньям, как когда-то мать. Людвиг звонил ежедневно.
Она проживала в квартире из полутора комнат в Шенеберге, вход в глубине двора, печное отопление, балкон на север и без ванной. То есть ванна как таковая стояла в кухне на деревянном постаменте. Предыдущий жилец оставил всю обстановку, а именно — потрескавшийся коричнево-кожаный диванчик, кровать из толстого картона, гвоздь в прихожей вместо вешалки и голубку, несущуюся в уборной. Яйцо Лена выкинула во двор. Голубка взмыла в небо, уронила перышко, вернулась и с карниза на крыше нагадила на коврик перед дверью борделя. Часы работы: 14.00 — 1.00. Ближе к часу ночи отворялись окна в тесных комнатенках, а в баре женщина лет сорока ставила «Absolute Beginners»[14]. Последний танец! И так каждую ночь. Тихо только по воскресеньям. Женщина из бара жила на пятом этаже, и Лена слышала, как когти ее овчарки, когда ночью она сама себя выгуливает, скребут линолеум на лестничной площадке, в глубине двора. В холодные мартовские дни Лена включала обогреватель, положение три, или лежала на кровати. Отрываясь от книжки, видела иногда девушку в квартире напротив. Квартира такая же, только балкон на южную сторону. Из Хорватии, живет с мамой. Та вышивает розовыми с голубым нитками и занимается цветами в балконных ящиках, пока дочь в нижнем этаже дома выходит на смену. Через три недели Лена и мать начали здороваться. Ночью около половины второго дочь растирала себя под лампой на кухне. Не задергивала штор, не выключала света. Тихо-спокойно терла и терла, и Лена в последние секунды перед сном отмечала для себя уверенность ее движений.
Лена давала интервью. Кто снимается в сериалах, тот и звезда. Иногда она представляла себе, как Мартина в очереди у зубного врача открывает журнал и это интервью читает, но от Людвига его скрывает. Дизайнеры навязывали Лене одежду для фотосъемок. Вопросы, которые задавали ей журналистки с юными девичьими голосами, непременно касались жизни и смерти, но были облечены в бойкие и кокетливые формулировки. А когда юные девичьи голоса обретали письменную форму, Лена резко приобретала домик в Италии и намеревалась в мае выйти замуж — на том простом основании, что она выразила желание съездить в Италию, а бракосочетание с удовольствием представила бы себе в мае. Платья напрокат от «Диора» или «Версаче» после съемок немедленно увозила частная фирма доставки. И тогда Лена на миг облокачивалась о подоконник с видом на какой-нибудь внутренний дворик. Берлин оказался городом задворков. А однажды днем в воскресенье она сидела в метро напротив стайки подростков. Бальзам-ополаскиватель и жевательная резинка благоухали на весь вагон.
— Она, точно! He-а, не она. Да она!
Болтали, будто Лены не было рядом, будто ее и быть не может, если не в телевизоре. Лена, зажатая в угол, читала «Свет в августе» Фолкнера. В этой книжке одна героиня — тоже Лена, в застиранном синем хлопковом платье, беременная, без мужа, зато в огромных мужских ботинках. Тоже много глупостей наделала, но давно.
Людвиг смотрел на видео все, что пропускал из-за своих репетиций. Говорил, иногда пропускает серию, потому что сидит в буфете. За пивом.
— С кем же?
— С рабочими сцены.
Еще говорил, что иногда боится вечера, который после этого наступит.
— А на сегодня у тебя какие планы?
— Буду читать, — ответил он. Дождь стучался и в его окно тоже. Это отчасти объединяло.
С этой минуты она запретила себе звонить для проверки.
Представила, как он приезжает назавтра в гости, но только на денек. Приедет с цветами, и все женщины это увидят, у кого окна на задний двор. А он увидит диванчик возле помойки. Значит, тут ты и живешь? На миг берлинская жизнь показалась ей совсем убогой, будто вся проходила на помоечном диванчике. Потом мимо них прошествует овчарка с пятого этажа, поднимет голову, улыбнется собачьей своей улыбкой и уткнется мордой в Людвигов ботинок. На них с Людвигом вдруг нападет страшная серьезность. А овчарке тоже ужасно захочется, чтобы Людвиг остался. «То время, когда мы не вместе, навеки останется временем, когда мы не были вместе», — попытается она произнести второй раз в жизни.
— Береги себя, — пожелал ей Людвиг. Слышно, как по его комнате в С. разносится противная эзотерическая музыка.
— Что это у тебя играет?
— Подарили.
— Диск?
— Нет, кассета. Для меня переписали.
— А, — только и сказала она.
Закрыла глаза. За красными ставнями увидела женскую фигуру. В кожаной одежде. Сняла шлем, говорит: «Это я». Лена приближалась к этой мысли, как приближаются к месту аварии. Мысль обретала женское обличье. Женщина шла там, на улице, под дождем, лившим и у нее и у Людвига, и по мере ее отдаления любовь разгоралась пламенем. Косые струи дождя, по крышам и над асфальтом, весьма способствуют тому, чтобы спина этой женщины навеки осталась у Людвига в памяти. Но прежде, чем исчезнуть, она обернулась, подняла маленькую белую ручку, вроде бы для прощанья, и кое-что сказала — для такого расстояния на удивление громко. Кстати, сказала, я больше не работаю помощницей портнихи, я теперь пою на сцене, я субретка. В тяжелых походных ботинках являюсь на репетиции. Людвиг находит это забавным. С тех пор, как в «Женитьбе Фигаро» я пою Сюзанну, Людвиг тоже исполняет более значительные роли. Например, воздыхателя Марселины, с двумя тряпичными собачками в руках и со шнурками на шее, за которые он может незаметно дергать, сообщая движение своим мопсам. Людвиг находит это забавным, да и меня тоже. А если что-то считаешь забавным, отчего же не позабавиться? Мы вместе запишем кассету. Женщина улыбнулась. Со шлемом в руке сказала, мол, режиссер велел вчера Людвигу поскорее разобраться со своими шавками. Людвиг спросил — почему, ведь он уже кое-что понял на театре и требует мотивации. Тут все умолкли и уставились на Людвига, и, по-моему, это доставило ему удовольствие. Стоял с таким видом, будто отныне всерьез собирается выступать на сцене. Есть у тебя мотивация! — очень тихо и весьма раздраженно сказал режиссер. Мопсы, говорит, тебя с ног до головы проссали, вот теперь и вытирай им задницы. Уходя со сцены за кулисы, Людвиг взял, да и повернулся, и давай принюхиваться к тряпичным попкам, несомненно, провонявшим сигарами бутафора. А я бросила ему вслед катушку ниток. Наши глаза встретились. Она! — читалось в его взгляде. Он! — читалось в моем. А режиссер сказал, дескать, благодарю тебя, Сюзанна, за обеспечение мотивации. После репетиции мы поехали домой вместе, — говорила женщина, все больше напоминая Мартину и размахивая шлемом. У меня в прихожей очень долго прощались. Он притиснул меня к двери, за которой декор для витрины. Помнишь, мы там в детстве играли в плохую погоду? Мы приехали на его мотоцикле, довольно поздно. Улица спала глубоким сном, как по зиме деревня. Название нашего магазина виднелось только очертаниями букв, пустых, без подсветки. Ласковый воздух и странная тишина — вот что нас окружало, и ни следа человека, способного напомнить, что мы не одни в этом мире. Он долго прижимал меня к двери. От него пахло пивом, от меня эмскими сладко-солеными пастилками, — говорила Мартина, — а летом мы поедем вместе в Шотландию, с двумя велосипедами и палаткой. Днем я буду надевать застиранное синее хлопковое платье, а ночью мужскую майку в рубчик. Какие чистые краски, когда утром мы высовываем головы из палатки, чтобы узнать погоду! Шотландское лето похоже на осень. Спать я с ним буду, но как часто — пусть сам решает. Лягу рядом и стану для него всем на свете, чужой и все-таки прежней. Стану голосами из дому, звяканьем посуды, бульканьем кофейного аппарата, скрипом садовой калитки, звонком в дверь, улыбкой почтальонши и похлопываньем ее тяжелой кожаной сумки, стану отзвуком всех звуков, уверяющих: нам до тебя есть дело! А его родители меня не полюбят. Вернемся из Шотландии и еще три недели проведем вместе… Это Мартина говорила уже невнятно, но шлем не надела, хотя начала собираться. Три недели он заходит за мной вечерами после спектакля, — продолжала она, — если я занята, а он не занят. Появляется как раз к аплодисментам и здоровается с билетершами, ведь они его очень любят за красивое лицо, не сравнить с их собственными сыновьями. Три недели подряд он стоит в самом конце зала и свистит, когда я выхожу на аплодисменты. И думает, и я тоже думаю: наш посвист. Потом он курит, когда я ухожу со сцены и направляюсь к нему в ярком неоновом свете коридора, и выражает свою радость всегда одинаково. Вот она — ты! Не надо, не ходи свистеть, — скажу я ему однажды вечером, и однажды вечером он не придет. Ночевать у меня он один раз все-таки будет, но на балконе. А после этого можешь его забирать. Если увидишь, что он другой, знай: это — я.