- Сто чертей! - пробормотал Уорнер. - Сто чертей!
- Ну да, - сказал Рэтлиф. - Вот и де Спейн сказал примерно то же самое, когда наконец уразумел, что к чему. Приходит суббота, к лавке подкатывает фургон, и вылезает Эб в этой своей шляпе и сюртуке, как у проповедника, и ковыляет прямо к столу, припадая на хромую ногу, которую ему прострелил сам полковник Джон Сарторис, еще в войну, когда Эб хотел было свести у него гнедого жеребца, - это дядюшка Бэк Маккаслин рассказывал, - и судья ему говорит: "Я рассмотрел вашу жалобу, мистер Сноупс, но мне не удалось найти в законе ни слова насчет ковров, не говоря уж о навозе. И все же я готов принять вашу жалобу во внимание, потому что двести бушелей для вас слишком много, вам столько не уплатить, вы ведь человек слишком занятой и вырастить двести бушелей кукурузы у вас времени не хватит. А потому я постановил взыскать с вас за испорченный ковер десять бушелей".
- И тогда он поджег, - сказал Уорнер. - Так, так.
- Этого я бы, пожалуй, не сказал, - заметил Рэтлиф. - Я бы скорее сказал так: в ту самую ночь у майора де Спейна загорелась конюшня и сгорела дотла. Но только де Спейн каким-то образом оказался там в это самое время, один малый слышал, как он проскакал на своей кобыле по дороге. Я не говорю, что он поспел вовремя, чтобы погасить огонь, но зато поспел он в самое время, чтобы застать кое-кого из чужаков, кому нечего было околачиваться возле его конюшни, так что он взял да и выстрелил, выпалил, не слезая с седла, в него или в них три, а то и четыре раза, покуда чужак не юркнул у него перед самым носом в канаву, и гнаться за ним на лошади он уже не мог. И сказать, кто это был такой, он тоже не мог, потому как всякая тварь захромать может и никому не возбраняется иметь белую рубашку, но только вот когда он прискакал к дому Эба (а он это сделал мигом, потому что тот малый своими ушами слышал, он мчался как бешеный), Эба и Флема там не было, и вообще никого там не оказалось, кроме четырех женщин, а шарить под кроватями или еще где де Спейну было некогда, потому что рядышком с конюшней стоял амбар под кипарисовой крышей. Вот он и поскакал назад, а там его черномазые таскают бочонками воду и мочат мешки, чтобы прикрыть крышу амбара, и первый, кого де Спейн увидел, был Флем, он стоял в белой рубашке, засунув руки в карманы, смотрел и жевал табак. "Добрый вечер, - говорит Флем. - Сено-то как быстро прогорает", а де Спейн, сидя на лошади, заорал: "Где твой папаша? Где этот..." - а Флем ему: "Если его нету где-нибудь здесь, значит, он пошел назад домой. Мы с ним вместе вышли, как огонь увидели". А де Спейн знал, откуда они вышли и почему. Но все это было без толку, потому что, говорю вам, где угодно можно встретить двух мужчин, и чтобы один хромал, а на другом была белая рубашка. А еще де Спейну показалось, когда он выстрелил в первый раз, будто один из них плеснул в огонь керосином. И вот на другое утро сидит он и завтракает, а брови и волосы он себе порядком подпалил накануне, и вдруг входит черномазый и говорит, что какой-то человек его спрашивает, и он пошел в контору, а там Эб, уже в шляпе и сюртуке, и фургон уже снова нагружен, только Эб поставил его в стороне от дома, чтоб видно не было. "Похоже, что нам с вами никак не сладиться, - говорит Эб, - и, по мне, уж лучше сразу бросить это дело, покуда у нас не вышло какого недоразумения. Я уезжаю сегодня же утром". Де Спейн на это говорит: "А ваш контракт?" А Эб ему: "Я его расторг". А де Спейн все сидит на месте и повторяет: "Расторг, расторг", - а потом говорит: "Я бы расторг и его, и еще сотню других и швырнул бы их в ту конюшню, только бы узнать наверняка, в вас это или не в вас я стрелял прошлой ночью". А Эб ему: "Что ж, подайте на меня в суд, там разберутся. Сдается мне, мировые судьи у вас всегда решают в пользу истца".
- Сто чертей, - снова пробормотал Уорнер. - Сто чертей.
- Ну вот, Эб повернулся и пошел, припадая на ту ногу, что у него не гнется, пошел назад...
- И спалил дом арендатора, - сказал Уорнер.
- Да нет же. Может, он и обернулся и поглядел на дом, как говорится, с сожалением, когда отъезжал. Но только никаких пожаров больше не было. То есть в ту пору. Я не...
- Вон оно что, - сказал Уорнер. - Вы, значит, говорите, что когда де Спейн стал в него стрелять, он плеснул остаток керосина в огонь. Так-так. Он весь надулся, побагровел. - И надо же - изо всей округи я выбрал именно его, чтобы подписать контракт! - Он засмеялся. Вернее, стал произносить скороговоркой: "Ха, ха, ха", - но смеялся он только голосом, ртом, а лицо, глаза оставались серьезными. - Ну что ж, как ни приятно мне поболтать с вами, а надо ехать. Может, еще сумею уговорить его разойтись подобру-поздорову и отделаюсь каким-нибудь старым пустым сараем.
- Или в крайнем случае пустой конюшней, - крикнул Рэтлиф ему вслед.
А через час лошадь Уорнера вместе со своим седоком снова остановилась, на этот раз перед воротами, или, вернее, перед брешью в загородке из обвисшей, ржавой проволоки. Сами ворота, или то, что от них осталось, лежали, сорванные с петель, в стороне, и сквозь щели между трухлявыми планками густо пробилась трава, словно меж ребер забытого скелета. Уорнер тяжело дышал, но не оттого, что скакал галопом. Наоборот, подъезжая все ближе, так что уже можно было бы увидеть дым над трубой, если бы этот дым над нею был, он все больше сдерживал лошадь. Он остановился у отверстия в изгороди, и его даже пот прошиб, он тяжело сопел, глядя на покосившуюся, сгорбленную лачугу, немилосердно потрепанную непогодой и цветом похожую на старый улей, и на голый, ни деревца, ни травинки, двор, и мысль его работала лихорадочно и напряженно, как у человека, который подходит к неразорвавшемуся орудийному снаряду.
- Сто чертей, - тихо сказал он снова. - Сто чертей. Он уже три дня как въехал и даже ворота не навесил. А я сказать ему об этом не смею. Не смею и вида показать, что знаю про загородку" и что к ней нужно приладить эти ворота. - Он яростно рванул поводья. - А ну! - крикнул он лошади. - Чего стала, как неживая, гляди у меня, застрянешь здесь - еще и тебя подожгут!
Дорога (она не была ни мощеной, ни даже накатанной, - просто две параллельные, едва различимые колеи, оставленные колесами фургона и почти заросшие бурьяном и молодой травой) вела к шаткому, без ступеней, крыльцу этого вымершего дома, на который он теперь смотрел с напряженной, натянутой, как струна, настороженностью, словно подходя к западне. Он смотрел так пристально, что не замечал никаких подробностей. Вдруг в выбитом окне показалась голова в серой суконной кепке, Джоди не мог бы сказать, когда она там появилась; человек жевал, и челюсть его двигалась непрерывно и равномерно, выпячиваясь вбок, а когда Джоди крикнул: "Эй, там!" - голова вдруг исчезла. Он хотел было крикнуть снова, но увидел, что за домом, у ворот загона, двигаясь, как деревянная фигурка, возится человек, которого он сразу узнал, хотя сюртука на нем не было. Сначала до него донеслась мерная жалоба ржавого колодезного блока, а потом он услышал, не разбирая слов, два громких, однообразных женских голоса. Он объехал дом и увидел сруб с узкой высокой перекладиной, похожей на виселицу, а около него двух рослых девушек, они стояли неподвижно и с первого взгляда напоминали скульптурную группу в своей удивительной застывшей неподвижности (еще более подчеркнутой тем, что обе говорили одновременно, обращаясь к кому-то очень далекому, а может, и вовсе ни к кому не обращаясь и не слушая друг друга), хотя одна из них ухватилась за колодезную веревку, перегнувшись и напряженно вытянув руки, удерживавшие полное ведро, точь-в-точь фигурка из ребуса или рельеф, изображающий огромное физическое усилие, которое замерло в самом начале, но через миг блок снова завел свою ржавую жалобу и снова оборвал ее почти мгновенно, а за ним смолкли и оба голоса, как только вторая женщина увидела Уорнера, а первая застыла, оборотившись к нему и опустив руки, и два широких, бессмысленных лица разом, как по команде, повернулись, провожая его взглядом.
Он пересек пустой двор, захламленный мусором, оставшимся от прежних обитателей, - золой, черепками, жестянками. У загородки работали еще две женщины, которые, как и мужчина, уже знали о его приезде, потому что он видел, как одна из женщин оглянулась. Но мужчина ("у, истукан, карлик колченогий, душегуб!" - с бессильной злобой выругался про себя Уорнер) не поднял головы и продолжал возиться у ворот до тех пор, пока Уорнер не подъехал к нему вплотную. Обе женщины теперь смотрели на него. Одна была в выцветшем чепце, другая - в бесформенной шляпе, которую прежде, должно быть, носил мужчина, - в руке у нее была ржавая жестянка, до половины наполненная погнутыми, ржавыми гвоздями.
- Добрый вечер! - сказал Уорнер и не сразу сообразил, что он почти кричит. - Добрый вечер, сударыни!
Мужчина не спеша обернулся, держа в руке молоток - ржаная головка с обломленным расщепом была насажена на неокоренный сук, вытащенный прямо из поленницы, - и Уорнер снова заглянул в холодные, непроницаемые, агатовые глаза под хмурым изломом бровей.