— С чего бы? — повторяет Беата.
— Из-за тебя, — заявляет Дальман. — Впервые в жизни с ним так обращаются, и ему это нравится, и он злится, а в голове обнаруживает что-то новое и незнакомое. Впервые в жизни кто-то встал ему поперек дороги. Ты, Лена.
С тех самых пор, как Лена уже не ребенок, с тех самых пор, как Лена вернулась в город, Дальман в первый раз обращается к ней на «ты».
— Ты… — тихонько вторит Беата.
— Верно, Рихард? — Дальман снова сунулся носом назад. Его шевелюра закрывает все пространство между подголовниками. — Говоришь, ты со мной поехал? Нет, это ты с ней поехал. Не надо возмущаться, мы все тут такие, в машине. У всех свои причины для поездки. И у Лены, и у меня. Верно, Лена?
— Лена… — шепчет Беата и маленькую свою ручку кладет сзади на водительское сиденье, будто гладит спящую зверюшку.
— А я, в общем, еду… — и запинается. — Ну, если речь обо мне, то я еду, честно говоря… еду собственно, потому, что… честно говоря… еду… просто потому что еду.
— Так, — обрывает его священник, — едешь не ты, а Магдалена.
— А с чего бы… — Беата все повторяет новые словечки.
— Устала я, — сообщает Лена. Темно, а ей видятся и каштаны по краю дороги, и как они давно отцвели. До границы еще добрых часа два.
— Устала я, — отзывается эхом Беата, чуть повышая голос, так что два слова звучат вопросом. Но вопрос этот — к новым словечкам, сумеют ли они задержаться. Маленькая белая ручка все еще лежит на водительском сиденье, словно утешая.
— Да, устала, — и Лена сбавляет газ. Воздух теплый, и пыли немало, и становится еще больше, когда их обгоняет какой-то транспорт на трех колесах и с красной мордой. Сильно пахнет бензином.
— «Веспакар», — говорит Дальман. — Раньше у нас тоже такие были.
— Раньше? — переспрашивает Беата.
В Познани они останавливаются и тут же — к Рыночной площади. Собираются перекусить. Беата впереди.
— Сосиски, — объявляет она, обернувшись ко всей компании. Иногда Беата похожа на ребенка, исполняющего роль ребенка ради взрослых. Уже почти полночь. Граница — это Костшин, мрачный город-крепость на Одере. Там они окажутся около трех. Не пройдет и трех часов, как Лена окажется у Людвига. Птицы защебечут под окошком, когда она приляжет к нему. Или он будет ждать ее в «Марктхалле», у стойки. Последний посетитель.
Перед каждым зданием на Рыночной площади в Познани растут, как грибы на полянке, солнечные зонтики, разноцветные зонтики с рекламой. Под каждым грибочком наливают, но туалет искать бесполезно. Фасады оштукатурены, но за ними никто не живет. Кажется, даже свет в окошках — не более чем декорация. У Лены под ногами болтается пустой стаканчик из-под кофе, так и хочет отлететь в сторону запада. После пятой попытки от поисков туалета они отказываются.
Что получится из фотографий, сделанных ею в доме напротив вокзала О.? Что получится из О. на фотографиях, когда она на той неделе отдаст их в проявку в С.? Обгоревшее пианино, или Янина, польская фройляйн — повязала полотенце на голову и улыбается рука об руку с высоким и красивым мужчиной? Или только два уродливых горшка с цветами 1943-го года на выступе лестничной площадки?
Как проявить обратную сторону фотографии?
У киоска в самом центре Рыночной площади Беата заказывает четыре сосиски и четыре пива. Попутно кокетничает с двумя парнями — затылки у них плоские, но зато весьма внушительные плечи.
— Так, хватит, — Лена, оставив в кружке пива на донышке, собирается вернуться к машине. Беата берет ее под руку. Крохотная юбка-шотландка ходуном ходит возле брюк Лены, вправо — влево, влево — вправо. Большая золоченая булавка указывает прямо на место между ногами. Когда Беата стоит или ходит, ожога над коленкой не видно. «Польша, — говорит себе Лена, — Польша в этом сезоне носит короткие юбки, и мелкая ее картошка не становится крупней».
— В Берлине я вас всех высажу, а потом уж поеду в Кройцберг, — произносит она вслух. И оставшийся отрезок пути кажется ей короче.
— Я! — говорит Беата по-немецки и поднимает, согнув в локтях, руки. Между двумя своими кулачками, перед своей белой блузкой крепко держит невидимый руль. Лена принимает предложение и на обочине дороги открывает Беате водительскую дверь. По часовой стрелке все меняются местами. Лена садится впереди на пассажирское место, Дальман размещается сзади справа, священник на месте Беаты, а Беата на месте Лены. Лена устраивается в кресле поглубже и расстегивает верхнюю пуговицу на брюках.
Беата легко находит поворот к автобану. На указателях появляется Берлин. В темноте машины Беата склоняется к Лене. Ее волосы пахнут ванилью.
— Ты плачешь?
Скоро пять утра. Ночь понедельника уступает вторнику место.
Не стала высаживать остальных, повезла дальше. Но она единственная, кто выйдет из машины возле «Марктхалле». Мигнет внутренняя подсветка «вольво». Наверное, Лена коротко взглянет на окна, за которыми они в Новый год ели и спали. А в воздухе будет лето. И тогда она вспомнит другое окошко, у которого они в Новый год стояли, он на стиральную машину, а она на него облокотившись. Над их головами висят чужие пересохшие детские колготки. Лена с Людвигом смотрят во внутренний дворик, на дом напротив. Во дворе на лестничной клетке, у окон — никого. А потом во двор упало узким и бледным лучом новогоднее солнце, с той стороны, где крыла дома не хватало, чтобы получился прямоугольник. Из-за осветившего двор солнца дом напротив показался совсем безжизненным. Дом этот стоял в конце последней войны и стоит до сих пор. Тогда была зима, а теперь окошко, за которым они спали, наверное, будет по-летнему раскрыто, когда она выйдет из машины. Дальман опустит боковое стекло и скажет что-то, начинающееся со слов только, только.
Точно, а тушь для ресниц размажется, и оставшиеся в машине с лицами плоскими и усталыми посмотрят ей вслед. Чтобы подбодрить себя, она стукнет по капоту, и удар прозвучит как выстрел. Лампочки продаются вон там, рядом. Укажет на тот угол, потом на погасшую внутреннюю подсветку. Беата кивнет, и прядка волос упадет ей на лоб. Пойдет она что ли покупать лампочку? Вон там, у турка? А что толку?
Кто знает, но — когда Лена выйдет — стулья перед «Марктхалле» будут привязаны к столам цепочкой, будет слышно вдалеке электричку, а еще она точно знает, что у большого почтамта даже с утра шумно. В этом городе она когда-то в четверг впервые в жизни увидела покойника. Войдет в «Марктхалле». Те, кто останется в машине, увидят ранние лучи солнца. Пивная наверху закрыта, а клуб в нижнем этаже — нет. Она спустится по лестнице мимо плакатов, мимо выставленных открыток, чувствуя музыку внизу под ногами. Увидит Людвига, сидящего у стойки. Его затылок. Что может увести дальше, чем дальняя поездка? Тот, кого любишь? И тут Людвиг обернется. Сна у нее ни в одном глазу. Выспалась в машине, пока вела Беата. Вот они почти и приехали.
Граница Берлина уже позади. За рулем все еще Беата, как раньше, когда их окружали польские пейзажи, и не плоские, а совершенно гладкие, а шоссе в сторону Костшина казалось линией во влажном воздухе. В конце вот такой дороги может начинаться только ночь, а мир — кончаться, потому что все когда-нибудь кончится. Природоохранный заповедник — так было написано на карте, но что за почва в этом заповеднике? Совершенно неясно. Когда фары высвечивали обочину, земля там казалась причесанной граблями. Пояс болот, возможно. Выходить там ей бы не хотелось. Так темно! Так, что сверху, кажется, слепящий свет тебя караулит. Этот пейзаж поблизости от границы был уже не реальностью, а душевным состоянием, в которое она не хотела погружаться.
Беата вела машину. Полная тишина. Такая, что внимания заслуживали даже самые малые и жалкие участки леса по краю дороги. Полного внимания. Двое на заднем сиденье спали. Лица у них стали гладкими и жесткими, кожа стянулась назад, к волосам на затылке, как у покойников. Так спать Лена не хотела, но закрыла глаза. Эта местность недалеко от Костшина вовсе не настоящая, это реальность, созданная теми, у кого длинные руки. Этот мир, опутанный проводами, ей не принадлежит. Так уже было раз, нет, раза два бывало в ее жизни. В такие моменты она знала точно: меня нет. Я себе показалась. В сфере чьих-то нейтральных интересов использование меня в качестве отдельной функции для собственных исчислений. Такое, возможно, происходит со многими, но страх, который ее охватывает, другие называют Богом. Или депрессией. Она — нет. Она не верит в то, что видят все. Она верит в то, чего не видит сама. Всякое мгновение жизни заряжено другим мгновеньем — тем, что не состоялось. Всякая любовь — тою, что не прожита. А что сказал Иисус Фоме, грязными пальцами полезшему в его сердечную рану? Блаженны не видевшие и уверовавшие. С верой ведь вот какое дело. Дело, правда, скорее у Людвига. Не могла она просто так верить. Она верила в собственные представления.