— Ох и плут же вы!
— Что ж, я оставлю их у себя. Только не беспокойтесь, я непременно все верну. Вы, сударыня, просто осчастливили меня этими деньгами. А презирать деньги могут лишь круглые дураки.
— Вы уже уходите?
Симон успел выйти за дверь, вернулся к себе в комнату. Ему было неприятно или он делал вид, что неприятно, продолжать разговор об этом предмете. Он получил желаемое и не любил долго извиняться или раздавать обещания, когда просил об услуге и ему оную оказывали. Если бы он стал дающим, то не требовал бы ни извинений, ни заверений, ему бы такое в голову не пришло. Либо питаешь доверие и симпатию и даешь, либо холодно поворачиваешься к просителю спиной, потому что он тебе противен. «Я был ей отнюдь не противен, поскольку заметил, она ссудила меня деньгами вроде как даже с радостью. Все зависит от поведения, коли хочешь достичь своих целей. Этой женщине доставило удовольствие сделать меня своим должником, так как, вероятно, в ее глазах я человек порядочный. Неприятным людям ничего не дают, потому что не желают с ними связываться, ведь обязательство — а выплата долга является таковым — приводит в соприкосновение, сближает, подкрадывается, не может не быть рядом и действительно всегда рядом. Не позавидуешь тем, кто имеет противных должников. Такие типы форменным образом сидят на шее у кредиторов, впору простить им долг, лишь бы от них отделаться. Очень приятно видеть, как тебе дают не раздумывая и быстро, это наилучшее свидетельство, что вокруг еще есть люди, которым ты приятен».
Спрятав полученные деньги в жилетный карман, он подошел к окну и заметил внизу, в тесном переулке, даму в черном, которая как будто бы что-то искала; она часто, запрокинув голову, смотрела вверх и один раз встретилась взглядом с Симоном. Глаза у нее были большие, темные, настоящие женские глаза, и Симону невольно вспомнилась Клара, которую он очень давно не видел, даже почти забыл. Но это не Клара. Красавица в изящном пышном платье, странно контрастировала с мрачными, грязными стенами узкого переулка, меж которых медленно шла. Симону хотелось окликнуть: «Это ты, Клара?» Однако фигура уже скрылась за углом, оставив в переулке лишь легкий аромат печали, который красота всегда оставляет в мрачных местах. «Как было бы хорошо и как под стать минуте бросить ей, когда она взглянула вверх, большую темно-красную розу, а она бы нагнулась и подняла ее, — думал Симон. — Улыбнулась бы и очень удивилась, получив в этом бедном переулке такой милый привет. Роза очень бы ей подошла, как матери — просящее и плачущее дитя. Но где возьмешь дорогие розы, коли только что поневоле воспользовался добротою других, и можно ли заранее предвидеть, что именно в девять утра по переулку, самому темному из всех, пройдет красивая женщина, пожалуй, благороднейшая из всех, каких мне довелось видеть?»
Он еще долго мечтал об этой даме, которая так странно напомнила ему забытую и исчезнувшую Клару, потом покинул комнату, торопливо спустился вниз, поспешил по улицам, провел день в ничегонеделанье, а под вечер очутился в окраинном квартале обширного города. Здесь в довольно-таки красивых, высоких домах проживали рабочие; но если присмотреться, становилась заметна унылая запущенность, облепившая стены, выглядывавшая из однообразных, холодных прямоугольников окон, сидевшая на крышах. Начинавшиеся здесь леса и луга являли собою полную противоположность высоким и все-таки жалким постройкам, которые скорее уродовали окрестности, а не украшали. Неподалеку стояло еще несколько симпатичных приземистых сельских домов, расположившихся среди ландшафта как у Христа за пазухой. Местность представляла собою лесистый холм, под которым в туннеле проходила железная дорога, едва покинувшая лабиринт городских домов. Вечер озарял луга, здесь ты уже чувствовал себя в деревне, город с его шумом лежал за спиной. Симон не ощущал уродства здешних домов, потому что вся эта смесь города и деревни, необычайно отрадная для глаза, казалась ему красивой. Шагая по голой каменной улице и чувствуя рядом теплый луг, он испытывал особенные чувства, а если пересекал вслед за тем луга по узкой грунтовой дорожке, то не все ли равно, что, собственно говоря, это земля городская, а не деревенская. «Рабочие живут здесь очень красиво, — думал он, — из каждого окна открывается вид на зеленый лес, а коли они сидят на своих балкончиках, то наслаждаются чистым, ядреным, душистым воздухом и занимательной панорамой холмов и виноградников. Хотя новые высокие дома подавляют старые и в конце концов изгоняют их с лица земли, надобно помнить, что земля никогда не замирает без движения и что люди тоже постоянно должны двигаться, пусть даже иной раз не вполне изящно. Ландшафт красив всегда, ибо всегда свидетельствует о живости природы и зодчества. Строить среди прелестных лугов и лесов поначалу кажется изрядным варварством, однако в конечном счете любой глаз примиряется с соединением дома и мира, находит всяческие очаровательные просветы меж стенами домов и забывает сердито-критический приговор, который опять же ни к чему хорошему не приводит. Нет никакой нужды подобно ученому архитектору сравнивать старые дома с новыми, можно любоваться тем и другим, смиренным и надменным. Если я вижу какой-нибудь дом, который кажется мне не особенно красивым, то отнюдь не должен порываться сдуть его, опрокинуть; он ведь стоит вполне прочно, дает приют множеству чувствующих людей и уже потому достоин уважения, поскольку над его возникновением потрудились многочисленные прилежные руки. Искателям красоты должно хорошенько осознать, что одних только поисков красоты на свете еще недостаточно, что искать следует и другое, не только счастье любоваться прелестным антиком. Борьба бедняков за малую толику мира и покоя, я имею в виду так называемый рабочий вопрос, тоже весьма интересна и должна занимать благородный дух куда больше, чем вопрос, плохо ли, хорошо ли тот или иной дом вписывается в пейзаж. Сколько же на свете праздных краснобаев! Конечно, всякий мыслящий человек важен и всякий вопрос дорог, но было бы порядочнее и почетнее сперва решить жизненные вопросы, а уж потом заниматься изящными вопросами искусства. Впрочем, вопросы искусства порой тоже жизненно важны, однако жизненные вопросы в куда более высоком и благородном смысле суть вопросы искусства. Сейчас я так думаю, разумеется, оттого, что на первом месте для меня стоит вопрос существования, ибо я за скудную поденную плату надписываю адреса и никак не могу проникнуться симпатией к заносчивому искусству, сейчас оно представляется мне самой второстепенной вещью на свете; и в самом деле, если вдуматься, сравнимо ли оно с умирающей и вечно воскресающей природой? Какими средствами располагает искусство, желая изобразить цветущее, благоуханное дерево или лицо человека? Ладно, я сейчас размышляю довольно-таки дерзко, свысока, нет, вернее, слегка разъяренно снизу вверх, из бездны полного отсутствия денег. Все это — я самокритичен и одновременно печален — оттого, что у меня нет денег. Мне надо добыть денег, только и всего. Заемные деньги не в счет, деньги надобно заработать, украсть или получить в подарок. И вот еще что: вечер! Вечером я большей частью устаю и падаю духом».
Размышляя таким образом, он поднялся по короткой и весьма крутой улице и остановился перед домом, из открытого окна которого на него смотрела какая-то женщина. Симону чудилось, будто, глядя в глаза этой женщины, он смотрит в далекий, потонувший мир, но тут чудесно знакомый голос окликнул его:
— Ах, Симон, это ты! Поднимайся же наверх!
То была Клара Агаппея.
Бегом взбежав по лестнице, он увидел ее: в тяжелом темно-красном платье она сидела у окна. Руки и грудь лишь до половины были прикрыты чудесной тканью. Лицо ее побледнело с тех пор, как он видел ее последний раз. Глаза горели глубинным огнем, но рот был крепко сжат. Она с улыбкой протянула ему руку. На коленях у нее лежала раскрытая книга, очевидно роман, который она начала читать. Сначала Клара не могла говорить. Казалось, ей стыдно и трудно спрашивать и рассказывать. Она вроде как старалась стряхнуть отчужденность, которая, пожалуй, охватила ее при виде давнего юного друга. Рот словно плаксиво кривился, когда хотел открыться и стать мягче. Казалось, слово взяли ее красивые, длинные, округлые руки, по крайней мере пока рот не справится со смущением. Она не присматривалась к Симону, как обыкновенно присматриваются к давно не виденному, смотрела ему только в глаза, спокойный взгляд которых был ей приятен. Снова взяла его руку и наконец проговорила:
— Дай мне руку, позволь относиться к тебе как к моему мальчику, который уже понимает меня, едва заслышав, как из соседней комнаты приближается шорох платья, ловит меня взглядом, и мне не нужно ни говорить, ни даже шептать ему на ушко, чтобы открывать секреты; любая его поза, любое движение вмиг сообщают мне, что все его чувства устремлены к тому, чтобы понять свою маменьку; к нему, к его ногам, склоняешься, чтобы покрепче затянуть шнурки, готовые развязаться; его целуешь, когда он вел себя молодцом; от него не имеешь секретов; ему отдаешь все, даже если он маленький предатель и мог надолго забросить свою маменьку, как ты, даже если сумел забыть ее, как ты. Нет, ты не мог забыть меня. Пожалуй, из духа противоречия частенько желал от меня отделаться, но, встретивши женщину, хотя бы чуть-чуть на меня похожую, ты думал, что видишь меня, нашел меня. Разве ты тогда не дрожал, разве не казалось тебе при такой обманчивой встрече, будто наверху светлой каменной резной лестницы вдруг распахнулись двустворчатые двери, чтобы впустить тебя в покои, полные радости встречи? Ведь такая радость — встретиться вновь! Когда люди потеряли друг друга, на улице или в деревне, а через год нежданно-негаданно встречаются снова, в такой вот вечер, когда колокола уже вызванивают предчувствие свидания, люди подают друг другу руки и более не думают о разлуке и о причине долгого расставания. Не отнимай свою руку! Глаза у тебя по-прежнему добрые и красивые. Ты все такой же. Теперь я могу рассказывать.