Спускаясь по лестнице, Симон встретил стремительную темную фигуру. «Наверно, тот самый Артур», — подумал он, шагая дальше. На улице уже стемнело. Он свернул на узкую полевую дорожку и через несколько шагов оглянулся назад; окно было закрыто, задернуто темно-красными шторами и светилось странно мрачным светом — из-за лампы, которую, видимо, только что зажгли. За шторой двигалась тень — тень Клары. Симон продолжил путь, медленно, в глубоких раздумьях. Он вовсе не спешил вернуться в город. Никто его там не ждал. Завтра опять в канцелярию, заниматься писаниной. Пора наконец-то взяться за дело всерьез, трудиться, заработать немного денег. Может, удастся в конце концов найти должность. Он засмеялся, когда мысленно произнес слово «должность». До города он добрался очень-очень поздно. Заглянул в еще открытое кабаре, чтобы развеяться, но ничего хорошего не увидел. Выступал комик, которого он предпочел бы видеть самым обыкновенным зрителем и которого за этакое выступление стоило бы наградить оплеухой. Впрочем, нет! Вскоре Симон почувствовал живейшее сострадание к бедолаге, который корежил ноги, руки, нос, рот, глаза и даже впалые щеки, но и после всех мучений так и не смог никого рассмешить! Впору крикнуть «фу!», а Симон только ахал. Внешность этого человека отчетливо говорила, что он честный, порядочный и не особенно хитрый: тем отвратительнее выглядело его выступление на сцене, каковое под стать только людям, которым должно быть столь же изворотливыми, сколь и распущенными, коли им хочется представить завершенный, приятный образ. Симон догадывался, что еще совсем недавно комик, на которого он смотрел с глубоким отвращением и стыдом, занимался спокойной, солидной профессией, но распрощался с нею, верно, из-за какого-то упущения или проступка. Потом выступала маленькая молодая певица, затянутая в мундир гусарского офицера. Это было несколько лучше, поближе к искусству. Дальше показывал свои умения жонглер, однако ж он бы поступил умнее, откупоривая бутылки, а не балансируя ими на кончике носа, получалось-то у него по-детски и неуклюже. Затем он водрузил себе на макушку горящую лампу, как бы предлагая зрителям считать сие искусным трюком. Симон еще послушал песню, которую спел какой-то мальчик-подросток, это ему понравилось, и с приятным впечатлением он немедля покинул кабаре, вышел на воздух.
Людей на улице почти не осталось. В боковом переулке, судя по всему, разгорелся скандал, и действительно, подойдя ближе, Симон увидел безобразную сцену: две девицы лупили друг дружку — одна кулаком, другая красным зонтиком от солнца. Лица драчуний освещал одинокий меланхоличный фонарь. Одежда и шляпки девиц были изорваны в клочья, обе кричали, не столько от ярости, сколько от боли, причем не из-за ударов, а из-за остатков стыда, что ведут себя этак не по-людски. Ужасная потасовка продолжалась недолго — подбежавший полицейский положил ей конец. И увел обеих девиц, а также элегантного господина, который, видимо, и послужил причиной ссоры. Привел полицейского письмоносец, очень гордый этим своим поступком. Теперь девицы обратили всю свою злость на него, и он поспешил убраться подальше.
Симон пошел домой. Но когда добрался до своего переулка, увидал кучку людей, смеющихся и кричащих, причем центром внимания ночных сумасбродов была бабенка. Она стегала прутом пьяного, не иначе как собственного мужа, которого вытащила из кабака. При этом она голосила не закрывая рта и, когда Симон приблизился, обратила свои крикливые жалобы к нему: вот, мол, какой мерзавец достался ей в мужья. Тут с верхнего этажа дома, возле которого разыгрывалась шумная сцена, на веселую компанию обрушилась струя воды, изрядно замочившая им волосы и платье. В этом квартале Старого города был такой обычай — поливать горластых гуляк водой. Почтенный обычай, солидного возраста, но мокрые жертвы неизменно воспринимали его как возмутительный сюрприз. Вот и сейчас все принялись осыпать бранью особу в белой ночной кофте, которая виднелась наверху в окне словно коварный злой дух. Симон прежде других закричал:
— Эй, вы там, в окне, как вы смеете! Коли у вас воды в избытке, лейте ее себе на голову, а не на других. Вашей-то голове такое, поди, нужнее. Что за манера среди ночи поливать улицу, а заодно исподтишка обдавать водою людей, с ног до головы да прямо в одежде? Не будь вы наверху, а я внизу, я бы вам напрочь башку оторвал. Господи, будь на свете справедливость, вы бы за каждую каплю, обрызгавшую мои плечи, выложили мне по талеру, тогда бы у вас наверняка пропала охота шутить. Прочь с моих глаз, привидение вы этакое, или я взберусь вверх по стене, цапну вас за волосы да выясню, кто вы — мужчина или женщина. Впору вовсе рассвирепеть из-за этих ваших шуточек.
Симон взвинтился от собственных злобных речей. Крики и брань доставляли ему удовольствие. Ведь немного погодя он ляжет в постель и уснет. Такая скучища — все время делать одно и то же. С завтрашнего дня он непременно станет другим человеком. Наутро в канцелярии, переполненный мыслями о Кларе и рассеянный, он допустил массу ошибок, так что секретарь, бывший штабс-капитан, посчитал своим долгом укорить его и пригрозить, что, если он не выкажет больше добросовестности, ему впредь не дадут здесь работы.
Настала осень. Симон еще часто ходил по жаркому ночному переулку, и сейчас тоже, только время года стало менее приятным. Деревья в лугах роняли листву, и, чтобы знать об этом, незачем ходить и смотреть, как облетают листья. Осень чувствовалась и в переулке. В один из солнечных осенних дней заглянул Клаус, научная работа и намерение привели его на денек в эти края. Братья вместе отправились за город, на возвышенное холмистое поле, привлеченные ярким солнцем, довольно молчаливые, осторожно избегающие чересчур задушевной беседы. Дорога вела через лес, затем вновь по просторным лугам, где Клаус восхищался поздними сочными травами и пятнистыми бурыми коровами, которые там паслись. Симону было приятно, грустновато, но очень приятно вот так, без особых разговоров и шума, бродить с Клаусом по осенней низине, слышать перезвон коровьих колокольцев, временами ронять несколько слов, но больше глядеть вдаль, чем говорить. Потом они поднялись на лесистый холм, не спеша, со всей приятностью, ведь Клаус любовно рассматривал все, каждую веточку и каждую ягодку, а добравшись до вершины, очутились на красивой опушке, где их встретило мягкое и ласковое вечернее солнце и вновь открылся привольный вид, панорама долины внизу, где, белесо поблескивая, между желтыми кронами деревьев и узкими языками леса змеилась река, а средь побуревших виноградников лежала прелестная деревушка с красными крышами — сущая отрада для глаз. Тут они бросились в траву, надолго притихли, не говоря ни слова, глядя на широко раскинувшийся ландшафт и внимая звону колокольцев, и оба сочли, что всегда и во всех ландшафтах слышатся звуки, даже если не слышишь колокольцев, а потом завели между собой один из тех спокойных, скорее прочувствованных, нежели словесных разговоров, которые невозможно записать, у которых нет иной цели, кроме доброжелательства, которые ничего не говорят, но их аромат, и тон, и намерение остаются в памяти навсегда.
— Конечно, — сказал Клаус, — коль скоро я вправе думать, что с тобою все может уладиться, то вправе опять воспрянуть духом. Мысль, что ты станешь полезным, целеустремленным человеком, всегда отзывалась в моем сердце особенно приятным напевом. Ты ведь не меньше, чем любой другой, рассчитываешь на уважение окружающих, более того, у тебя есть к этому все задатки, только ты, не в пример другим, слишком уж взыскателен и слишком пылок. Ты не должен желать слишком многого и предъявлять к себе слишком уж высокие требования. Это вредит, портит характер и в конце концов приводит к равнодушию, поверь. Конечно, далеко не все на свете таково, как тебе хочется, однако ж причин для злости здесь нет. Ведь существуют иные суждения и склонности, а чересчур благие намерения отравляют сердце человека, но не окрыляют его, вот что скверно. Как мне кажется, ты слишком скоропалителен. Тебе доставляет удовольствие мчаться к цели во весь дух. Но какой в этом прок? Позволь каждому дню просто существовать в его спокойной, естественной цельности и побольше гордись тем, что сделал свою жизнь удобной, как, собственно, и подобает в конечном счете каждому человеку. Перед людьми мы обязаны вести свою жизнь легко, порядочно и с известным достоинством; ведь живем мы средь обилия тихих, задумчивых культурных забот, которые не имеют ничего общего со злобным, жарким пыхтением драчунов. Должен тебе сказать, есть в тебе какая-то необузданность, причем она в мгновение ока сменяется нежностью, которая опять же требует взамен чересчур много нежности и оттого неспособна существовать. Многое, что должно бы тебя обижать, нисколько тебя не обижает, зато обижают совершенно естественные, житейские вещи. Попробуй стать человеком среди людей, тогда все у тебя наладится, я уверен; ты без устали выполняешь всевозможные требования, и, если завоюешь любовь окружающих, тебе непременно захочется показать им, что ты в самом деле ее заслужил. Теперь же ты просто гибнешь, тонешь в стремлениях, не вполне достойных гражданина, человека, а прежде всего мужчины. Как много всего, думал я, ты мог бы сделать и предпринять, чтобы укрепить свое положение, но в конце концов я должен предоставить тебе самому работать над устройством твоей жизни, потому что советы редко чего-то стоят.