— Конечно, — сказал Клаус, — коль скоро я вправе думать, что с тобою все может уладиться, то вправе опять воспрянуть духом. Мысль, что ты станешь полезным, целеустремленным человеком, всегда отзывалась в моем сердце особенно приятным напевом. Ты ведь не меньше, чем любой другой, рассчитываешь на уважение окружающих, более того, у тебя есть к этому все задатки, только ты, не в пример другим, слишком уж взыскателен и слишком пылок. Ты не должен желать слишком многого и предъявлять к себе слишком уж высокие требования. Это вредит, портит характер и в конце концов приводит к равнодушию, поверь. Конечно, далеко не все на свете таково, как тебе хочется, однако ж причин для злости здесь нет. Ведь существуют иные суждения и склонности, а чересчур благие намерения отравляют сердце человека, но не окрыляют его, вот что скверно. Как мне кажется, ты слишком скоропалителен. Тебе доставляет удовольствие мчаться к цели во весь дух. Но какой в этом прок? Позволь каждому дню просто существовать в его спокойной, естественной цельности и побольше гордись тем, что сделал свою жизнь удобной, как, собственно, и подобает в конечном счете каждому человеку. Перед людьми мы обязаны вести свою жизнь легко, порядочно и с известным достоинством; ведь живем мы средь обилия тихих, задумчивых культурных забот, которые не имеют ничего общего со злобным, жарким пыхтением драчунов. Должен тебе сказать, есть в тебе какая-то необузданность, причем она в мгновение ока сменяется нежностью, которая опять же требует взамен чересчур много нежности и оттого неспособна существовать. Многое, что должно бы тебя обижать, нисколько тебя не обижает, зато обижают совершенно естественные, житейские вещи. Попробуй стать человеком среди людей, тогда все у тебя наладится, я уверен; ты без устали выполняешь всевозможные требования, и, если завоюешь любовь окружающих, тебе непременно захочется показать им, что ты в самом деле ее заслужил. Теперь же ты просто гибнешь, тонешь в стремлениях, не вполне достойных гражданина, человека, а прежде всего мужчины. Как много всего, думал я, ты мог бы сделать и предпринять, чтобы укрепить свое положение, но в конце концов я должен предоставить тебе самому работать над устройством твоей жизни, потому что советы редко чего-то стоят.
— Отчего, — сказал в ответ Симон, — ты так озабочен в этот прекрасный день, когда человек, глядя вдаль, тает от счастья?..
Они завели разговор о природе и позабыли о тяжелых мыслях.
На следующий день Клаус уехал.
Наступила зима. Время упорно не замечало ни благих намерений, ни скверных качеств, с которыми никак не удавалось совладать. Что-то прекрасное, беспечное и прощающее сквозило в этом ходе времени. Оно шло, не обращая внимания ни на попрошайку, ни на президента республики, ни на грешницу, ни на добропорядочную даму. Оно позволяло воспринимать многое как незначительный пустяк, ибо лишь оно одно было возвышенным и великим. Ведь что такое вся суета жизни, все усилия, все порывы по сравнению с вершиной, которой совершенно безразлично, станешь ли ты достойным мужем или простаком, желаешь ли правильного и благого или нет? Симон любил этот шум времен года над головой и, когда однажды днем в темный, закопченный переулок посыпались снежинки, радостно встретил движение вечной, греющей душу природы. «Она сыплет снег, пришла зима, а я-то, глупец, воображал, что до зимы не доживу», — думал он. Ему чудилось, будто он попал в сказку: «Жили-были снежинки, а поскольку не нашли себе занятия получше, полетели они вниз, на землю. Многие оказались в поле и остались там, многие упали на крыши и остались там, иные же попали на шляпы и капюшоны спешащих по улицам людей и оставались там, пока их не стряхнули, иные слетели на добрую морду верного коня, запряженного в телегу, и повисли на длинных его ресницах, а одна снежинка угодила в открытое окно, но о ее участи рассказ умалчивает, наверно, там она и осталась. В переулке идет снег, и в лесу на горе — о, как же сейчас, наверно, красиво в лесу. Вот бы пойти туда. Надеюсь, снег будет идти до вечера, когда зажгут фонари. Жил-был человек, черный-пречерный, и решил он помыться, только вот мыла да воды под рукой не нашлось. Увидавши, что идет снег, он вышел на улицу и умылся снеговой водою, отчего лицо его сделалось белоснежным. Впору похвастать, так он и сделал. Однако ж на него напал кашель, и кашлял он все время, целый год бедолага кашлял, до следующей зимы. Тогда он бегом побежал на гору, аж вспотел, но все равно кашлял. Никак кашель не унимался. И тут подошел к нему ребенок, маленький попрошайка, на ладошке у него лежала снежинка, похожая на нежный цветочек. «Съешь снежинку», — молвил ребенок. Мужчина послушался, съел снежинку — и кашель сей же час как рукой сняло. Солнце закатилось, кругом стемнело. Маленький попрошайка сидел в снегу и все-таки не мерз. Дома его побили, за что — он и сам не знал. Совсем ведь маленький, где ж ему что-то знать. Ножки у него не мерзли, хоть и босые. В глазах ребенка блестели слезы, только он не разумел пока, что плачет. Наверно, ночью ребенок замерз, но ничего не почувствовал, совершенно ничего, был слишком мал, чтобы почувствовать что-то. Господь видел ребенка, но тот Его не растрогал, Он был слишком велик, чтобы что-то почувствовать…»
В эту пору Симон, несмотря на зимний холод, царивший в комнате, заставлял себя спозаранку вскакивать с постели, даже если дел у него никаких не было. Он тогда просто стоял, покусывал губы, а уж стимул непременно приходил сам собою. Дело-то всегда найдется. Можно для времяпрепровождения растереть руки или спину, а не то попробовать ходить на руках. Какие-нибудь упражнения воли, пусть и самые смехотворные, он устраивал себе постоянно, они прогоняли мысли, закаляли и бодрили тело. Каждое утро он обливался холодной водой, с головы до ног, пока ему не делалось жарко, и не надевал пальто, выходя на улицу. Хотел в эту пору года научиться смирению! Своим пальто он укутывал ноги, когда читал, сидя за столом. Чтобы в любое время взбираться по глубокому снегу на гору, он обзавелся парой широких, прочных башмаков, какие носят рекруты на военной службе. Рассчитывал, что научится правильно смотреть на элегантную обувь. В этаких-то башмаках можно очень твердо стать на ноги. Главное сейчас — остаться на поверхности и обрести почву. Если он не склонит головы, то наверняка, даже как бы само собой, появится что-нибудь, что он сумеет ухватить. Начать сначала, снова, да хоть полсотни раз — что за беда! Надобно только поднапрячься всем существом — и то, что ему необходимо, непременно придет.
В это время он походил на человека, который потерял деньги и отчаянно напрягает волю, чтобы снова их добыть, но, помимо напряжения воли, ничего больше для этого не предпринимает.
Под Рождество он отправился на гору, вверх по широкому склону. Близился вечер, и было до ужаса холодно. Колючий ветер обжигал людям носы и уши, покрасневшие и горящие от мороза. Симон невольно выбрал ту самую дорогу, которая некогда вела к лесному дому Клары и теперь стала куда удобнее. Повсюду виднелись следы преобразующих человеческих рук. Он увидел большой, однако не лишенный изыска дом, построенный там, где некогда стояло деревянное шале, куда он так часто приходил, еще когда Каспар писал здесь свои картины, к милой чудаковатой женщине, жившей в этом доме. Теперь здесь поставили курзал для народа, и, судя по всему, посетителей хватало, потому что он видел, как входят и выходят разные хорошо одетые люди. Секунду-другую Симон прикидывал, не зайти ли туда и ему, ведь жестокий холод склонил его к мысли, как приятно будет очутиться в натопленной, людной зале. И он вошел. Навстречу пахнуло теплым, крепким ароматом еловой хвои — вся просторная, светлая комната, вернее зала, была разукрашена еловыми лапами, словно зеленым ковром. Только изречения, написанные на белых стенах, остались свободны, и можно было их прочитать. Повсюду сидели веселые и серьезные люди, множество женщин, мужчин и детей, поодиночке за круглыми столиками или компаниями за длинными столами. Запах напитков и еды смешивался с еловым рождественским благоуханием. Нарядные девушки ходили вокруг, обслуживали посетителей приветливо и одновременно вполне спокойно, будто они вовсе не официантки. Казалось, эти изящные девушки просто играют в какую-то улыбчивую игру или обслуживают только своих родителей, родню, братьев, сестер и их детей: так по-семейному все это выглядело. В другом конце залы располагалась маленькая сцена, тоже обрамленная еловыми ветками и предназначенная, наверно, для исполнения какого-нибудь рождественского спектакля или иной пьесы приятного содержания. Словом, помещение было теплое, уютное, радушное, и Симон сел за свободный круглый столик, ожидая, что одна из девушек подойдет и спросит, чего он желает. Но пока никто не подходил. Он довольно долго сидел, подперев голову рукой, по обыкновению молодых людей, как вдруг к его столику подошла высокая статная дама, приветливо кивнула ему, а затем, окликнув одну из девушек, громко спросила, можно ли так долго заставлять молодого человека ждать. Укор прозвучал не сердито, скорее весело и любезно, однако ж эта дама была здесь директрисой, начальницей или как там можно ее назвать.