– Боже мой! – прошептала она едва слышным голосом. – Что здесь случилось?.. Ах, как я страдала!
Генерал не сказал ей ни слова, но через несколько минут они уехали из театра.
Эта горестная сцена навсегда запечатлелась в моем сознании. Об Осмонде я жалел не так, как о Елене: он уже не страдал.
Три или четыре дня спустя вновь давали «Гугенотов». Елена опять явилась. Она сидела в той же ложе, на том же месте, с тем же неподвижным и бледным лицом. На этот раз она вынесла страдание с большей стойкостью и большим мужеством, она вытерпела новую пытку до самого конца. Весь вечер я следил за ней взглядом: сердце у меня замирало… Ни движения, ни слезы, ни крика, но страшно было смотреть на нее!..
– Стало быть, граф де Сен-Жеран не замечал ни ее бледности, ни ее страдания? – спросил Гастон.
– Не знаю, он всегда сидел позади нее, такой же холодный, такой же спокойный и безразличный, каким я видел его в первый раз. Однако же после путешествия в Италию мне показалось, что характер этого человека несколько смягчился. Иногда я видел улыбку на его холодных устах, слышал несколько ласковых и приветливых слов… Я не знал, что и думать. Поверишь ли, всякий раз, как давали «Гугенотов», Елена сидела в Опере, всегда в одной и той же ложе, всегда на одном и том же месте, с тем же лицом, которое ты видишь сегодня мертвенно-бледным…
Тысячу раз собирался я поехать к генералу Сен-Жерану и сказать ему: «Боже мой! Вы слепы! Разве вы не видите, что заставляете бедную женщину страдать? Разве не понимаете, что вы убиваете ее? Однажды вы привезете из Оперы ее труп!»
Если было бы нужно, я рассказал бы ему эту плачевную историю, я бы спас бедную Елену против ее воли. Я знаю эту женщину, Гастон, она создала себе особенную жизнь из своих страданий и из своих слез, жизнь из горя и покорности судьбе. Она будет страдать до тех пор, пока силы не оставят ее, пока сердце ее не перестанет биться, но до тех пор она не выскажет ни одного слова, ни одной жалобы, ни одного сожаления, но зато не испытает ни одного угрызения совести.
Вот, милый Гастон, вот печальная история этой женщины, которую ты видишь в этой ложе, возле всех этих дам, смеющихся и счастливых, потому что у них в волосах бриллианты, а в руках цветы. Сколько тайн и слез, друг мой, скрывают эти люди.
– Бедная Елена! – произнес Гастон дрожащим голосом, пожимая мне обе руки. – Как она страдала! Как страдает теперь!..
* * *
Прошло три недели. Я вновь отправился в Оперу, играли «Гугенотов». Гастон встретил меня в фойе.
– Ее ложа пуста, – с печалью в голосе сказал он.
– Да, никого нет… – ответил я.
Я увел его с собой. Мы прогулялись по фойе и сели на то же самое место, где сидели три недели назад. Посмотрев на Гастона с горестью, я сообщил ему:
– Она умерла!.. Да, Елена умерла… умерла в двадцать лет. Но, друг мой, не надо жалеть о том, что она скончалась преждевременно. В чаше жизни, которую она испила до дна, оставалась для нее только полынь, рука судьбы из сострадания к несчастной лишила ее жизни.
Ты поразишься, как ужасно объяснение беспрерывного присутствия Елены в Опере!.. Сколько человек совершает преступлений, которые закон не наказывает, которых не может коснуться мщение!
С той самой роковой ночи, когда во время представления «Гугенотов» граф Осмонд де Сериньи был убит, защищая честь графини Елены де Сен-Жеран, – с той ночи каждый вечер, в восемь часов, слышался неумолимый голос генерала:
– В Оперу, сударыня!
Графиня была приговорена к казни: снова и снова слушать «Гугенотов», слушать те же аккорды, которые казались ей похоронным звоном над сердцем, самым благородным, самым добрым, которое явилось в ее жизни, как проблеск счастья, вскоре разрушенного бурей. Истомленная этой страшной пыткой, едва придя в себя, едва оправившись от ужасных мыслей, Елена слышала тот же неумолимый голос:
– В Оперу, сударыня!
И казнь опять начиналась, и жертву влекли к пытке. С каждым представлением Елена становилась все бледнее; с каждым представлением новая морщинка – ведь страдание тоже прокладывает морщины, как старость, – новая морщинка являлась на ее бледном челе. Но она угасала без стонов, без жалоб, и когда поняла, что за всем этим непременно последует смерть, она страдала, может быть, с благодарностью судьбе за все мучения!
Вот так, в безмолвии, без всяких объяснений и препятствий, медленно совершилось преступление, на которое согласились и жертва, и палач.
Но вот однажды вечером, после роковых слов «В Оперу, сударыня», Елена, которая обыкновенно вставала и безропотно шла за мужем, не поднялась с софы. Генерал повторил свои слова голосом более громким и твердым.
– Граф, – прошептала Елена так тихо, что едва можно было расслышать ее слова, – я не могу подняться.
Глаза ее закрылись, тяжкий вздох вырвался из груди, и она упала без чувств.
Графиню тотчас отнесли в постель, вызвали доктора. Он объявил без обиняков, что силы Елены на исходе и ничем нельзя воскресить ее.
Он говорил откровенно, потому что видел перед собой женщину, которая улыбалась смерти, и старика, который смотрел на нее сухими глазами.
Елена велела привести сына; он улыбнулся ей, как всегда, когда его звала мать… Бедный мальчик!.. Он не понимал, что она обнимает его в последний раз!
Она прижала белокурую головку сына к своей груди, поцеловала его волосы, его лоб, его губы, потом подняла глаза к небу. Бедная мать, с отчаянием посмотрев вокруг себя, поискав глазами и душой, кому бы поручить сына, отдала его Небесам. Она никого не нашла на земле.
Губы ее задрожали и прошептали несколько слов, которые слышал только Господь. В последний раз поцеловав сына, который заснул в ее объятиях, она долго смотрела на него: он был единственной ее радостью, единственным ее утешением, единственным, о ком она жалела… Несколько минут просидела она так, вложив всю душу в этот последний, прощальный взгляд… Потом велела перенести сына в колыбель.
Елена сложила руки на груди, закрыла глаза и откинула голову на подушку… Окончив все дела на земле, она успокоилась, как человек, ожидающий снa, только в этот вечер она ждала вечного сна смерти.
Генерал Сен-Жеран с мрачным, кровожадным взором стоял возле ее постели. Он пристально смотрел на бледное лицо жены и следил с явным бесстрастием, как усиливаются ее предсмертные страдания. В самом деле, грудь Елены поднималась с трудом, руки судорожно сжимались на груди; жалобы, которые она тщетно старалась удержать, вырывались из ее уст. Настала минута, плачевная минута, когда можно было подумать, что жизнь расстается с этой слабой женщиной, которая все еще боролась со смертью.
Тогда генерал наклонился к жене, в глазах его блеснула внезапная мрачная молния; неумолимая жестокость железного сердца отразилась на его лице. Он задрожал всем телом и срывающимся голосом прошептал на ухо Елене:
– Я все знал и отомстил за себя!
Елена открыла глаза, жизнь вспыхнула в них на минуту; она подняла голову с благородством и гордостью… да, друг мой, гордостью за свою добродетель и чистоту, за свои страдания и свою смерть… На лице ее отразилось презрение, у нее уже не было сил произнести ни одного слова. Устремив последний взор на мужа, она вынула письмо из-под подушки. Бумага была смята и омочена слезами. Елена хотела отдать ее мужу, но силы изменили ей, и письмо упало на пол, к ногам генерала.
Он поднял его с жадностью и, подойдя к лампе, прочел:
«Прощайте, графиня, прощайте навсегда; я не мог оставаться хладнокровным, услышав эту гнусную клевету, которая оскорбляла вас, благородную и чистую… Я должен ехать завтра; повинуясь вашей воле, должен уехать из того места, где вы живете… Я не роптал на вас: подобно вам, я уважаю священные узы, которыми вы связаны, и делаю больше того, что вы от меня требуете… Уезжаю сегодня вечером и никогда не вернусь… Прощайте, графиня, да наделит вас Господь Бог счастьем, вас, вполне достойную такой милости… Вспоминайте меня иногда в своих молитвах».
Генерал заплакал.
– Елена! – закричал он душераздирающим голосом, бросаясь к ее постели.
Но Елена уже скончалась. На лице ее сохранилось спокойное негодование чистой и благородной души, подвергшейся подлой клевете. Напрасно генерал сжимал ее руки, еще теплые, звал ее, судорожно обнимал, все повторяя и повторяя: «Прости… прости меня!»
Елена скончалась – она высказала последнее свое слово, слово невинности, горя, мужества, добродетели и, может быть, упрека.
Я приказал лакею никого не принимать. Однако Антоний, один из моих давних друзей, пренебрегая увещаниями слуги, все же вошел в мой кабинет.
Я поднялся навстречу гостю с неприветливым лицом писателя, которого прервали в один из таких моментов, когда он особенно чувствует всю радость творчества. Но когда я увидел его – моего друга – бледного и исхудавшего, то обратился к нему со следующими словами: