– В котором часу?
– Приходи в половине третьего. Только непременно.
Констансия назначила доктору прийти за полчаса до визита генерала.
Автор или рассказчик настоящей истории – как угодно – знает, что в этом месте повествования, как и в других местах, читатель должен был почувствовать досаду против нашего главного героя и осудить его за крайнее непостоянство: то он любит Марию, то Констансию, то обеих сразу, а однажды любил даже Роситу (правда, всего несколько дней). Но пусть бросит в него камень тот, у кого в реальной жизни было меньше любовных перемен, тот, кто с большим основанием шел бы на эти перемены. Кроме того, уже с самого начала рассказа читатель должен был понять, что мы не старались сделать из доктора образец добродетели и совершенства. Мы хотели на примере доктора Фаустино показать, как пагубно сказывается на уме и воле человека то, что обычно называют иллюзиями. Концепция эта сама по себе удобна, и состоит она в убеждении, что сами наши достоинства могут указать путь к достижению любой честолюбивой мечты, что в каждом из нас сидит в зародыше великий человек, а раз так, то без труда и усилий, без всяких волевых напряжений, только за счет природных свойств можно преодолеть все препятствия и покрыть себя славой.
Такого мнения придерживаются нынче многие, и доктор Фаустино не составлял исключения. Его честолюбие было разбужено и не покидало его, несмотря на горчайшие разочарования, которые ему довелось испытать. Кроме того, будучи наделен поэтическим воображением и не веря ни во что, кроме своей исключительности – что тоже чрезвычайно распространено, – доктор напоминал персонаж из известной сказки: ночью герой заблудился в дремучем лесу и, пытаясь выбраться из него, мечется между мерцающими вдали огоньками, попеременно принимая каждый из них за желанную путеводную звезду. Огонек, который манил теперь доктора и вселял в его душу спасительную надежду, были глаза его кузины. И он поспешил на свидание к маркизе, придя на несколько минут раньше назначенного часа.
Кузина приняла его в очаровательной маленькой гостиной – или в будуаре, если воспользоваться иностранным словом, – где обычно проводила время, когда оставалась одна, занимаясь чтением, предаваясь мечтам или' принимая самых близких друзей. На ней было прелестное утреннее платье, по-весеннему легкое. Через открытые жалюзи в гостиную лился мягкий свет. Всюду стояли цветы и комнатные растения. Маркиза казалась свежее, красивее и очаровательнее всех цветов.
Доктор рассыпался в комплиментах. Она, в свою очередь, встретила его приветливой улыбкой и подарила ласковым взглядом.
Нет, они не говорили о любви, ни о прошлой ни о настоящей, речь шла только о нежнейшей дружбе.
И по праву дружбы доктор взял руку маркизы в свои руки, и маркиза не отняла ее. Фаустино покрыл ее поцелуями, и как раз в этот момент раздался звонок у входной двери. Констансия рассмеялась.
– Это он, – сказала Констансия. – Пожаловал мой ужасный генерал.
Доктор, сидевший слишком близко к Констансии. машинально отодвинул стул.
– Нет, нет, – сказала маркиза, рассмеявшись еще громче. – Не отодвигайся. Сядь поближе – пусть злится. И не вставай, пока он не увидит тебя рядышком со мною.
Дон Фауст и но повиновался и снова придвинул свой стул.
Слуга доложил о приходе генерала Переса, который тут же вошел с сияющим, победным видом.
Констансита, хотя и была автором этой проделки, увидев генерала, густо покраснела. У нее не хватало опыта в такого рода делах. Доктор давно не участвовал в галантных приключениях, тем более в таком аристократическом салоне и в таком внушительном составе: он разволновался и тоже покраснел. Генерал заметил все это и, хотя был человеком опытным и бывалым, не мог скрыть своего неудовольствия.
Разговор, который затем последовал, был натянутым и холодным. Лицо генерала выражало плохо скрываемый гнев. Кузина едва сдерживалась, чтобы не рассмеяться. Она бросала на дона Фаустино нежные взгляды и не только не скрывала этого от генерала, но, наоборот, делала так, чтобы тот их заметил. Генерал понимал, что сердиться было смешно и глупо, поэтому старался казаться невозмутимым и даже веселым; но это плохо ему удавалось. Он завел разговор о всякой всячине: о театре, о литературе, даже о модах; наговорил кучу всякого вздора. Это забавляло Констансию, она была в восторге. Генерал был так самонадеян, что не испытывал ни к кому ревности, тем более к доктору. Он видел в нем только бедного родственника маркизы, которого из милости пускали в дом, и иногда из сострадания кормили. Генерал считал, что он тоже может проявить к нему и сострадание и милость.
– Ну и ну, – говорил он. – Не ожидал встретить здесь такую блестящую компанию.
– Для меня это большая честь, генерал, – скромно отвечал дон Фаустино.
– Кто бы мог подумать, – продолжал генерал, – вы не в присутствии?
– Да, генерал, я манкирую сегодня присутствием, чтобы составить компанию кузине и развлечь ее. Она немного хандрит.
Хотя доктор говорил простодушно, генерал уловил некоторый намек на себя: уж не ставят ли они оба ни в грош его присутствие здесь? Они так поглощены друг другом. Он готов уже был взорваться, но сдержался.
– Я рад, дружок, очень рад. Не знал, что вы приятный и веселый собеседник.
– Именно, он мил и приятен! – воскликнула Констансия раньше, чем доктор собрался с ответом. – Вы плохо знаете моего кузена, мало с ним общались. Судьба была несправедлива к нему, поэтому у него такая незавидная служба и мизерное жалованье, но он человек ученый и очень умный.
– Генерал, – сказал доктор, – кузина слишком добра ко мне и видит во мне достоинства, которых у меня нет.
– Поверьте мне, генерал. Я сказала истинную правду. Фаустино – один из самых замечательных людей в Испании: вдохновенный и тонкий философ, ученый…
– Мне даже неловко, Констансия: ты предполагаешь во мне такие достоинства и свойства, которых за мной никто, кроме тебя, не признает. Это потому, что ты любишь меня, потому, что ты добра и снисходительна ко мне.
Доктор и маркиза еще долго расточали похвалы друг другу, рассыпались в комплиментах и приписывали это взаимному чувству приязни. В этих милых препирательствах они обращались к суду генерала, и тот едва не лопался от ярости. Он чувствовал, что теряет самообладание. С его языка уже готово было сорваться нечто нелестное по поводу кузины и кузена. Вот-вот должен был разразиться грандиозный скандал. Однако, чувствуя, что у него нет никаких видимых причин сердиться, и боясь, что любая несообразность в его поведении может выставить его человеком грубым, дурно воспитанным, смешным и неловким, он снова сдержался и с нескрываемой иронией произнес:
– Сожалею, маркиза, что пришел так некстати. Я профан в поэзии и в философии и, наверное, прервал урок, который давал вам ваш кузен.
– Генерал, – сказал доктор, – я слишком скромен, чтобы давать уроки кому бы то ни было, тем более маркизе. Могу ли я учить ее поэзии, если она – сама поэзия?
– Я далеко не сама поэзия, и кузен не давал мне никаких уроков, но если бы он давал мне урок (и тут голос маркизы сделался сладким, в интонации появились мягкость и подкупающее чистосердечие: она хотела смягчить разящую силу удара), то вы, генерал, не могли бы нам помешать: вы могли бы с пользой для себя… послушать этот урок.
Тут генерал растерял все свое хладнокровие. Он понял, что оставаться дольше было невозможно, иначе он совершит какую-нибудь дерзкую выходку. В ярости генерал вскочил с места и, не скрывая раздражения, сказал на прощание:
– Я презираю поэзию. Я весь проза и не хочу слушать ваших взаимных поэтических уроков. Поэтому почту за лучшее ретироваться. Честь имею, маркиза.
Дон Фаустино встал и почтительно поклонился генералу.
– Был счастлив вас видеть, – сказал ему генерал.
– Помилуйте, это я был счастлив вас видеть, – отвечал ему дон Фаустино.
– Да хранит вас бог, – примиряющим голосом начала Констансия, чтобы избежать бури, которая готова была разразиться. – Сегодня вы немного нервны, и вам не до поэзии. Полагаю, что это скоро пройдет; желаю, чтобы вы – раз уж вы возненавидели поэзию – считали меня прозой и продолжали меня любить и жаловать.
Говоря это, маркиза томно и грациозно протянула свою красивую руку, и генералу ничего не оставалось, как пожать ее.
Не желая дольше оставаться, генерал ушел, явно сожалея, что прошли варварские времена, проклиная светские условности, которые не позволили ему сказать всего, что он думал о Констансии, не позволили ему разбить о голову доктора все стекляшки и побрякушки, которыми была уставлена гостиная, называемая нынче французским словом «будуар».
Констансия хорошо понимала, что как бы ни был одержим генерал жаждой мести, он не будет строить козни ничтожному чиновнику с жалованьем в четырнадцать тысяч реалов, а тем более не будет распространяться о случившемся, о том, как с ним обошлась Констансия, предпочтя ему какого-то писаришку.