Доктор пристально смотрел на донью Этельвину, но не узнавал ее.
Донья Этельвина заметила это и; как только хозяйка оставила их одних, сказала:
– Скоро же вы забываете своих друзей, сеньор дон Фаустино. Не припоминаете меня?
– Извините, сеньора, но… откровенно говоря, я вас не помню.
– Я была горничной маркизы де Гуадальбарбо. Помните Манолилью?
– Ах, вот как!
– Теперь меня зовут Этельвина: Манолилья звучит слишком просто и вульгарно. Я много лет служила у маркизы, потом вышла замуж за мсье Мерсье, шеф-повара, великого мастера своего дела. Потом я овдовела и на сбережения мои собственные и моего мужа – пусть земля будет ему пухом – открыла модную лавку. Я понимаю, вы человек ученый и не интересуетесь галантерейностями, иначе вы бы знали знаменитую Этельвину Мерсье, или просто Этельвину. В наши дни едва ли найдешь такого аристократа, который не знал бы меня. Я произвожу на них на всех фурор. Я очень recherchée.[109]
– Я рад, сердечно рад. Какими судьбами вы здесь?
– Я пришла к вам по поручению моей госпожи. Сама она не может – боится, что это ее ославит, – шепотом проговорила Этельвина – Манолилья.
Дон Фаустино ничего не ответил и только тяжело вздохнул. Донья Этельвина продолжала:
– Тут у меня для вас письмо. Вы сможете сами прочитать?
– Да, – ответил доктор и прочел следующее:
«Фаустино, я знаю о твоем великодушном поступке. Как я тебе благодарна! Жизнью отца моих детей, моим положением в обществе, моей честью – всем этим я обязана тебе. Если бы не твое великодушие, я была бы уже вдовой, потеряла бы честь, ибо само событие и причины, его вызвавшие, которые, слава богу, хранятся в тайне, непременно всплыли бы наружу и обесчестили бы мое имя и имя моих детей. Я и прежде любила тебя, а теперь люблю еще больше. Хотя муж уверяет, что нет оснований беспокоиться, я решила послать Манолилью, единственного человека, которому я доверяю, чтобы подробно узнать о тебе. Сама я прийти не могу, чтобы не вызвать новых подозрении. Я кое-чего уже добилась, чтобы развеять их, но один неверный шаг – и все пропало, Я стараюсь рассеять эти подозрения только из чувства благодарности к мужу. За себя я не боюсь, но я так многим ему обязана, он так добр ко мне, так дорожит моей любовью, что я не могу сделать его несчастным. Из сострадания к нему я вынуждена лгать, да простит мне бог. Во имя этого и наша с тобой любовь – а мы ведь любим друг друга – должна быть скрытой, тайной, молчаливой. Мы должны впредь поступать так, чтобы нам не пришлось стыдиться этой любви перед судом нашей совести. Пусть это будет чистейшая, неземная любовь! Движимая этой любовью, я и пишу тебе, потому что знаю твое благородное сердце, знаю, что ты беспокоишься за меня, и я хочу тебя успокоить. Дай бог, чтобы мое письмо было бальзамом на твои раны. Бог видит чистоту моих помыслов, и да ниспошлет он тебе здоровья, о чем страстно молит любящая тебя кузина
Констансия».И в самом деле, письмо успокоило доктора, который страдал не только от раны, но и от сознания, что он может явиться причиной развода. Ему было только неясно, каким чудом Констансии удалось рассеять то, что она называла подозрениями маркиза. «Какие уж там подозрения, если он все видел собственными глазами и за это продырявил меня пулей?»
Тут мы должны признать, что доктору пришла в голову еще одна горькая и эгоистичная мысль. Хотя он был человеком добрым, но состоял, как и все прочие смертные, из плоти и крови, и мысль эта заключалась в следующем: «Действительно, я самый несчастный из несчастных. Констансии удалось сделать мужа таким доверчивым, что он верит ей вопреки тому, что сам видел воочию. Но она добилась этого слишком поздно – когда я уже ранен. Если бы она могла сделать это раньше!». Так подумал доктор и печально вздохнул.
Но скоро и эта горькая мысль перестала его мучить. Доктор был слабым человеком, но он был добр. Он был силен не верой, но милосердием. И то, что Констансия сумела все уладить с мужем, утешило его.
Что касается чистейшей, неземной любви, которую она ему предлагала, то и это ему понравилось. Для тяжелораненого, обескровленного, страдающего от болей и жара в самую пору было любить и быть любимым не земной, а небесной, бескорыстной любовью.
Донья Этельвина была женщина практичная, мудрая и благоразумная. Как все простушки, которые переезжают из такой отсталой страны, как наша, в другую и проводят, скажем, в Париже или в Лондоне пару лет, донья Этельвина, побывав там, стала нетерпимой очернитель ни цей своей родины, считая ее варварской страной, сделалась фанатичной поклонницей всяких французских и английских прелестей и тонкостей. Все, что она знала о наших обычаях, стало ей казаться грубым и shocking.[110] Язык наш, по ее мнению, не был пригоден, чтобы causer[111] и выражать esprit.[112] Даже объясняться в любви по-французски или по-английски было лучше, чем по-испански. Je vous aime или I love you[113] звучат очаровательно, тонко, тогда как te amo или la amo a Usted[114] – напыщенны и претенциозны. Вместе с тем Этельвина вывезла из-за границы безмерную любовь и уважение к материальному благополучию и научилась добывать материальные блага. Мсье Мерсье, например, который и до женитьбы был не промах, став мужем доньи Этельвины, сумел с помощью супруги учетверить свое состояние. Наконец, донья Этельвина, увидев, что она преуспевала и в fashion[115] и в dandysm,[116] так возгордилась, так ее занесло, что у нее родилась идея, не оставлявшая ее ни на минуту, что она может и должна выйти замуж за графа или на худой конец за какого-нибудь знатного дворянчика и что брак с поваром – это mésalliance.[117] Она кляла всех, кто уговаривал ее выйти за него замуж, уверяла, что они хотели ее погибели и сделали несчастной на всю жизнь. Только по наивности и неведению она могла заключить брак с человеком, который вдвое старше ее. Донья Этель ви на ненавидела ложь – порок, свойственный только таким пропащим народам, как испанский, и, ненавидя ложь, прямо и откровенно говорила незадачливому мсье Мерсье, что презирает его, стыдится его и мечтает о дворянчике. Мсье Мерсье, чтобы не впадать в грех и не убить свою нежную подругу, взял да и умер сам, ушел в лучший мир. Освободившись от чудовища, донья Этельвина заделалась модисткой, и мечты о графе овладели ею с новой силой.
Несмотря на свою испорченность, донья Этельвина была способна на сильное чувство: она обожала Констансию и понимала, что метод откровенных суждений, который был хорош с мсье Мерсье, не годился для маркиза де Гуадальбарбо: тут надо было хитрить. Она быстро сообразила, что письмо могло повредить ее госпоже: после смерти доктора его найдут, чего доброго, при разборе бумаг. Чтобы не потревожить доктора, она деликатно взяла у него из рук письмо и тут же разорвала его на мелкие кусочки. Потом, вежливо простившись, упорхнула из комнаты.
Когда к больному вошел врач, там еще витал аромат духов «Оппопонакс».
– Сеньора донья Канделярия, – обратился он к хозяйке, – чем здесь воняет? Что за чертовщина? Кто здесь был? Вы что, хотите уморить несчастного?
Донья Канделярия, встревоженная словами врача, призналась во всем и рассказала о посещении доньи Этельвины, хотя дон Фаустино делал ей знаки, чтобы она молчала.
Врач, которому были хорошо известны все светские сплетни, сразу понял и оценил важность и значение этого визита.
– Ну хорошо, – сказал он. – Только впредь никого не впускайте – ни с духами, ни без духов. Чтобы больной поскорей выздоровел, ему не следует принимать гостей и разговаривать.
Доктор Кальво – так звали медика – являлся противоположностью доктора Фаустино по весьма важным статьям: у него не было никаких иллюзий, он был практичен и прозаичен. Но зато доктор-медик походил на нашего доктора добротой, при том что тоже не обладал верой. Дон Фаустино внушал ему живую симпатию. Доктор Кальво легко разгадал и причину дуэли и происхождение раны, но хранил молчание. У него на этот счет были свои соображения. Он сообразил, что маркизу, помирившемуся с женой и свободному от мук ревности, было бы огорчительно или по крайней мере неприятно, если бы дон Фаустино умер. Это нарушило бы его спокойную, безмятежную жизнь. Не желая тревожить маркиза заранее, врач скрыл от него серьезность раны. Он прекрасно понимал, что ни чета маркизов, ни Этельвина и никто другой, как бы они ни интересовались больным, не будут за ним ухаживать. Хозяйке гостиницы все это тоже в конце концов надоест; она займется другими постояльцами, и тогда дон Фаустино останется совсем один и умрет, как бездомный пес. Это заставило доктора Кальво выяснить у доньи Канделярии, есть ли у больного друзья?
– Для тех, с кем он водится, он слишком беден. Если бы он дружил с чиновниками – тогда другое дело. В общем, друзей у него нет. Что до родственников… Он из знатных, хотя у него нет ни гроша. Но, как я рассуждаю, от его родных мало толку. Получается, что он один-одинешенек; отца с матерью у него нет, братье все стер тоже нет. Он бедняк, а знаете, что поется о бедняке в одной копле?