- Не надо слишком тревожиться.
На ее лице, как у многих нервных людей, трудно было что-нибудь прочесть; гораздо труднее, чем на бесстрастных лицах Роуза или Лафкина, потому что выражение ее лица менялось слишком быстро. Сейчас лицо ее было спокойно, как будто она все еще говорила с детьми. Но, несмотря на ее выдержку и на то, что я не мог справиться с волнением, я вдруг почему-то почувствовал, что она встревожена гораздо сильнее меня, хотя она ничем этого не проявляла и не знала ничего такого, чего я бы не заметил.
- Если завтра ему не станет лучше, мы сразу вызовем Чарльза Марча, сказал я.
- Чтобы ты спал спокойно, не лучше ли вызвать его сейчас?
Не успела Маргарет уложить ребенка, как в детскую вошел Чарльз Марч. Стоя в гостиной, я прислушивался к их голосам; они звучали настойчиво, невнятно, как-то особенно зловеще оттого, что я не мог различить слов, и мне сразу же вспомнилось, как я прислушивался к этим же голосам, в той же самой комнате утром накануне того дня, когда родился мой сын. Сегодня время тянулось медленнее, чем в то утро; но наконец они вошли в гостиную, и Чарльз сейчас же улыбнулся доброй, подбадривающей улыбкой.
- Не думаю, что это что-нибудь очень уж серьезное, - сказал он.
На миг я совершенно успокоился, словно ревнивец, у которого как рукой сняло ревность, вспыхнувшую от ничтожного повода.
Он сел и, глядя на меня острым, внимательным взглядом, начал расспрашивать о болезни няни. Как она протекала? Более сильные катаральные явления, чем обычно? Не заразился ли кто-нибудь из нас? Да, ответила Маргарет, она тоже болела, но в легкой форме: кругом грипп.
- Верно, - подтвердил Чарльз, - некоторые из моих пациентов тоже болели.
Он обдумывал, как бы не сказать лишнего, чтобы не очень нас встревожить. Мне бросилось в глаза, что пиджак на нем старый, поношенный, с выгоревшими лацканами, и сам он весь как-то потускнел с тех давних пор, когда я знал его элегантным молодым человеком; но выглядел он по-прежнему хорошо; густые светлые волосы, блестящие глаза. Избранный им образ жизни, который раньше казался мне донкихотством или капризом, был как раз по нему.
- Что ж, - сказал он, - было бы несколько преждевременно подозревать у ребенка что-то другое. Когда заболевают такие малютки, я, как старая бабка, не могу не страшиться какой-нибудь редкой инфекции. Но сейчас я не вижу никаких оснований для тревоги. Пока мы смело можем считать это гриппом, тем самым гриппом, которым сейчас болеют все.
Говоря так, он старался успокоить меня. Но он был не только душевным человеком, он сумел стать и хорошим врачом Он сознавал, что говорит чересчур осторожно и чересчур запутанно. Когда речь шла о ребенке особенно о ребенке близкого друга, - он пытался представить себе все возможные опасности, начинал волноваться, всякое лечение казалось ему неправильным, и это неизбежно вело к внутреннему раздражению. Ибо Чарльз был предан своему делу, но как человек и врач, естественно, хотел всегда быть правым.
Когда Чарльз Марч ушел, ребенок вновь залился плачем, и Маргарет пошла посидеть с ним. Потом, вознаграждая Мориса за свое столь долгое отсутствие, она читала ему, пока не пришло время спать. Только в восемь часов, потратив все силы на них обоих, она возвратилась ко мне.
Мы прислушивались, не раздастся ли плач в соседней комнате. Маргарет смертельно устала; она говорила, но не о ребенке, а о своем отце: правильно ли она поступила? Она не очень была довольна тем, что ей пришлось беседовать с ним в таком тоне. Быть может, не следовало оставлять его наедине с собственными мыслями? Она была измучена, ее сомнения не таили в себе ничего глубокого; в ней говорила лишь неспокойная совесть дочери, которая позволила себе слишком много. Я прислушивался к тому, что делается в соседней комнате; но моя тревога немного утихла, а Маргарет нуждалась в поддержке. Она брала на себя такую ответственность, для нее сама любовь была ответственностью, и взять на себя это бремя было высшим доказательством любви.
Я старался уловить малейший шорох в соседней комнате, но, теперь немного успокоившись, был в состоянии настолько заглушить тревогу, чтобы слушать Маргарет. И все-таки для нас обоих тревога была лишь приглушена, и потому по молчаливому соглашению мы не позволили себе обычных вечерних удовольствий, как будто выпить рюмку вина за ужином или насладиться ароматом цветов в саду на крыше дома означало бы бросить вызов судьбе.
52. БОЯЗНЬ СВЕТА
Ночью малыш трижды просыпался, но когда утром мы вошли к нему, то увидели, что он раскраснелся только от сна. Он лежал на спине и разговаривал сам с собой; мы заглянули в кроватку, и он улыбнулся. Я поймал себя на том, что спрашиваю у него, как у взрослого, о его самочувствии. Он ответил, машинально подражая няньке: "Спасибо, хорошо" Я спросил, не болит ли головка; он удивился, потом встревожился, но сказал, что нет.
Маргарет смерила ему температуру; подойдя к окну, чтобы взглянуть на термометр при свете утреннего солнца, она воскликнула:
- Температура упала. Сейчас только девяносто девять [по Фаренгейту; по Цельсию около 37,3o].
Радость ее разлилась по комнате. Полный нежности к ней за добрую весть, я подумал, как удивительно она умеет радоваться. Многие знают ее мягкой и заботливой: других, кто знаком с ней ближе, восхищает ее воля, но, наверное, только полюбив ее, можно понять, как она умеет радоваться. Я любил в ней эту способность.
Я спросил, как ей кажется, ведь правда ему лучше? Катаральных явлений меньше, исчезла напряженность взгляда. После такой ночи ни один взрослый не был бы весел. Да, нам это не кажется, ему явно лучше, подтвердила она.
Мы переговаривались над его кроваткой, и ребенок слушал нас: он понимал, что мы им довольны. И сказал не то с удовлетворенным, не то с гордым видом: "Теперь лучше".
Потом он сообщил, что дедушке немножко лучше и няне тоже немножко лучше. Он так занятно спрашивал:
- Нам немножко лучше? Нам совсем лучше?
Но он ничуть не протестовал, когда Маргарет сказала, что ему придется посидеть в кроватке. Он с удовольствием лежал, слушал, как мы ему читаем, и смотрел игрушки. Было воскресенье, Морис оставался дома, поэтому Маргарет была с ним, а в детской сидел один я, снова и снова читал Чарльзу его любимые книжки и зорко наблюдал, не усилился ли кашель, не тянется ли его рука к голове или к уху; все чувства мои были предельно обострены, и казалось невероятным, что я в то же время испытывал скуку.
В середине дня приехал Чарльз Марч. Температура не поднималась, и он был доволен. Он был так доволен, что говорил с нами строго, как с беспечными и равнодушными родителями, и велел сразу позвонить, если начнется ухудшение. Настроение у меня сразу поднялось, и я даже пошутил, что это самый ненужный совет из всех, какие я от него слышал; и когда мы с Маргарет засмеялись, он, словно его застигли врасплох, потерял свою профессиональную важность, покраснел и затем громко рассмеялся от смущения.
Мы стояли в холле, когда услышали из детской голос малыша: он звал нас. Маргарет открыла к нему дверь, и он спросил:
- Почему они смеялись?
- Кто-то пошутил, вот и все.
- Они смеялись.
- Да, нам не надо было так шуметь, - сказала она.
Ребенок начал подражать нашему смеху, потом сам рассмеялся, но не истерически, а просто весело.
За весь этот день и вечер мы не заметили никаких перемен. Я чувствовал, что нахожусь в состоянии такого физического напряжения, когда слышишь собственные шаги и чувствуешь, как у тебя перехватывает дыхание; в таком же состоянии была и Маргарет. Я видел однажды нечто подобное у человека, который ждал ареста. Мы-же просто не желали верить в худшее и втайне надеялись, что завтра мальчик будет здоров.
Во второй половине дня я играл с Морисом, а Маргарет сменила меня у кроватки Чарльза. Морису на день рождения подарили игру, напоминающую хальму, которая мне нравилась в детстве: он вдруг так увлекся ею, что в этот солнечный день отказался даже идти со мной гулять на Серпентайн. Когда я выиграл, он рассердился и стал что-то ворчать себе под нос, но требовал продолжать игру. Я долго сидел с ним; комната была залита солнцем, и воздух над парком весь искрился, но в наш угол солнце не проникало. Я не возражал против игры: она так же помогала убить время, как и всякое другое занятие; я старался не выигрывать. Морис всего один раз вспомнил о братишке, внезапно назвал его ласкательным именем и спросил:
- Завтра он тоже останется в кроватке?
- Наверно, - ответил я.
- А послезавтра?
- Возможно.
- И еще много, много дней?
Им двигало не злорадство и не любовь, а нечто напоминающее любознательность ученого.
- Льюис, - спросил он, и красивое лицо его загорелось интересом, - а кто-нибудь лежал в постели тысячу дней?
- Да.
- А я его знаю?
Он продолжал свои расспросы. Лежал ли так долго я? А Маргарет? А его отец? А дедушка? Увлеченный, он спросил: