Он повернулся ко мне; я повернулся к Ильдеверу и Изидору и сказал:
-- Каково! А я вам что говорил?
Валантен, глядя на меня и сильно возвысив голос, продолжил:
-- У Вергилия это третье лицо зовут Титир; это оно не умирает вместе с нами, оно живет помимо нас. -- И, расхохотавшись в мою сторону, он добавил: -- Поэтому все равно его не убить.
Ильдевер и Изидор, давясь смехом, тоже закричали:
-- Так что, мсье, уберите Титира!
Тогда, уже не в силах сдержаться, я в свою очередь раздраженно сказал:
-- Тсс! Тсс! Дайте скажу я! -- И я начал говорить что попало: -- Да, господа, да! Титир страдает манией!!! -- Вся наша жизнь, жизнь любого из нас, -- это как те минуты неуверенности, когда нас одолевает мания сомнения: закрыли ли вы этой ночью свою дверь на ключ? И вы снова идете взглянуть. Надели ли вы галстук сегодня утром? И вы ощупываете, на месте ли он. Застегнули ли вы сегодня вечером свои штанишки? И опять вы проверяете. Возьмите того же Мадрюса, который все не находил покоя! А Борас! -Достаточно, правда? И заметьте, что мы принимали данность как прекрасно сделанную; мы переделываем ее из-за мании -- мании ретроспекции. Мы переделываем потому, что это было сделано; каждый наш вчерашний поступок как бы предъявляет иск нам сегодня; это похоже на то, как если бы мы дали жизнь ребенку, но отныне должны научить его жить...
Я выдохся и слышал сам, что говорю плохо...
-- Все, что мы создаем, кому, как не нам, и надлежит поддерживать; отсюда опасение совершить слишком много поступков из страха стать чересчур зависимыми, -- ибо всякий поступок, вместо того чтобы тотчас по его свершении дать толчок новому поступку, становится ловушкой, в которую мы проваливаемся, -- ловушкой забвения.
-- Все, что вы говорите, достаточно забавно... -- начал Понс.
-- Да нет же, мсье, это вовсе не забавно -- и мне ни в коем случае не следовало бы это использовать в "Топях"... Я говорил, что наша индивидуальность больше не проявляется в образе наших действий -- она скрыта в самом поступке -- в двух актах нашего поступка (трель) -- в трех. Кто такой Бернар? Это тот, кого по четвергам видят у Октава. Кто такой Октав? Это тот, кто по четвергам принимает Бернара. Но еще? Это тот, кто по понедельникам навещает Бернара. Кто такой... кто мы все такие, господа? Мы те, кого каждую пятницу принимает Анжель.
-- Но, мсье, -- сказал Люсьен из вежливости, -- тем лучше, и это прежде всего; а потом, это же единственное место, где мы все встречаемся!
-- Э! Черт возьми, мсье, -- заговорил я опять, -- я и сам думаю, что когда Юбер каждый день в шесть часов навещает меня, он не может в то же самое время находиться у вас; но что меняется в том случае, если Брижит вы принимаете каждый день? И так ли уж важно, если Иоахим принимает ее у себя не чаще, чем раз в три дня? Я занимаюсь статистикой? Нет! Но я предпочел бы сегодня ходить на руках, чем ходить на ногах, -- как вчера!
-- Мне кажется, однако, что именно это вы и делаете, -- дурацки заметил Туллиус.
-- Но, мсье, я ведь как раз на это и сетую; я говорю " предпочел бы", заметьте! Впрочем, если бы я попробовал такое проделать на улице, меня сейчас же упекли бы в дом для умалишенных. Вот это меня и раздражает -- что все вокруг нас, законы, нравы, тротуары, как бы навязывает нам повторение и обрекает нас на монотонность, тогда как, в сущности, все это чудно уживается с нашей любовью к повторам.
-- Тогда на что же вы жалуетесь? -- воскликнули Танкред и Гаспар.
-- Да вот именно на то, на что никто больше не жалуется! Терпимость ко злу усугубляет его -- оно превращается в порок, господа, потому что в конце концов его начинают любить. На что я жалуюсь, мсье, так это на то, что мы не сопротивляемся; что делаем вид, будто похлебка для нас отличный обед, и ходим с сияющим лицом, поев всего на сорок су. Потому что мы не способны восстать против...
-- О! О! -- загалдели кругом, -- да ведь вы революционер?
-- Да ничуть, господа, вовсе я не революционер! Вы не даете мне закончить, -- я имею в виду, что мы не способны восстать... изнутри. Я сетую вовсе не на то, как мы распределились, а на нас самих, на нравы...
-- Словом, мсье, -- зашумело общество, -- вы упрекаете людей в том, как они живут, -- с другой стороны, вы отрицаете, что можно жить по-другому, и ставите им в упрек то, что они живут так, -- но если это им нравится -но... но, в конце концов, мсье: что-же-вы-хо-ти-те???
Я растерялся и вконец ошалел; в исступлении я ответил:
-- Чего я хочу? Господа, я -- персонально я -- хочу одного -- закончить "Топи".
Тогда Никодем, отделившись от всех, подошел ко мне пожать руку с восклицанием:
-- Ах! Мсье, как вы замечательно сделаете!
Все остальные вдруг повернулись к нам спинами.
-- Как, -- спросил я, -- вы знаете?
-- Нет, мсье, -- сказал он, -- но мой друг Юбер мне много рассказывал.
-- Ах! Он вам сказал...
-- Да, мсье, история рыболова, который находит настолько вкусными червей из тины, что есть их, вместо того чтобы наживлять на свои удочки, -в итоге ему ничего не удается поймать... Само собой. Но все это, по-моему, очень странно!
Он ничего не понял. В который раз все начинай сначала. Ах! Я устал! Сказать, что именно это я и стремился им объяснить и что приходится все объяснять снова, -- и так без конца; голова кругом; я больше не могу; ах! все это я уже говорил...
Так как у Анжель я чувствую себя почти как дома, то, подойдя к ней, я вынул часы и очень громко сказал:
-- Милый друг, но ведь уже страшно поздно!
Через мгновение все достали из карманов свои часы, и каждый воскликнул: "Как поздно!"
Только Люсьен из вежливости намекнул: "В прошлую пятницу разошлись еще позже!" Но его замечанию не придали никакого значения (только я обронил: "Это потому, что ваши часы ужасно отстают"); все бросились надевать свои пальто; Анжель пожимала руки, продолжала улыбаться и предлагала последние бриоши. Потом перегнулась через перила, чтобы видеть спускающихся. -- Я ждал ее, сидя обессиленный на пуфе. Когда она вернулась:
-- Настоящий кошмар этот ваш вечер! -- начал я. -- О! Эти литераторы! Эти литераторы, Анжель!!! Они невыносимы!!!
-- Раньше вы этого не говорили, -- возразила она.
-- Лишь потому, Анжель, что я их не встречал у вас. И потом, кого только тут не было, это же ужас! Дорогой друг, нельзя принимать сразу столько людей!
-- Но я пригласила не всех, -- сказала она. -- Каждый привел с собой несколько других.
-- Вы казались среди них такой потерянной. Вам следовало попросить Лауру зайти; ее присутствие было бы для вас поддержкой.
-- Но вы были настолько возбуждены, -- сказала она, -- я вас таким не видела; я думала, что вы приметесь ломать стулья.
-- Милая Анжель, а иначе можно было бы сдохнуть от скуки... Уж и так чуть не задохнулись от духоты! В следующий раз пускайте к себе только по пригласительным. Скажите-ка, а что означал этот ваш маленький вентилятор? Прежде всего, ничто не раздражает меня так, как то, что вращается на одном месте; за столько времени вам следовало бы это запомнить! И потом, звук, который он производит, просто отвратителен. Стоило разговору прерваться, как этот звук тут же становился слышен откуда-то из-под занавески. И все переспрашивали друг у друга: "Что это такое?" Вы же понимаете, что я не мог им ответить: "Это Анжель установила себе вентилятор!" Вот -- вот, сейчас вы слышите, как он скрежещет. О! Это невыносимо, милый друг; остановите его, умоляю вас.
-- Но его невозможно остановить, -- ответила Анжель.
-- Ах! И его тоже! -- вскричал я. -- Тогда давайте говорить громче, милый друг. -- Что! Вы плачете?
-- Вовсе нет, -- ответила она, раскрасневшись.
-- Тем хуже! -- И , охваченный лиризмом, я крикнул, стараясь перекрыть шумок трещотки: -- Анжель! Анжель! Время пришло! Уедем из этих невыносимых мест! Неужели мы с вами, милый друг, однажды услышим на пляже вольный морской ветер? Я знаю, среди какого мелкотемья вам приходится жить, но этот ветер иногда все сдувает... Прощайте! Мне нужно пройтись; думайте, но не дольше, чем до завтра! А затем путешествие. Думайте же, дорогая Анжель, думайте!
-- Ладно, прощайте, -- сказала она, -- идите спать. Прощайте.
Я оставил ее. Я почти бегом вернулся к себе; разделся; лег; но не для того, чтобы уснуть; когда в моем присутствии пьют кофе, это возбуждает меня. Однако сейчас я чувствовал себя подавленным и говорил себе: "Чтобы убедить их, все ли я сделал, что мог, надо было найти для Мартена несколько аргументов посильнее. А Густав! Ах! Валантен любит только сумасшедших! Назвать меня "благоразумным" -- мыслимо ли такое! Меня, кто весь день совершал одни лишь абсурдные поступки. Это не одно и то же, конечно, я знаю... И что же, теперь так мне и жить с этой мыслью, что я, мол, редкая птица. Революционер. Если я и впрямь им являюсь, то, в конце концов, из чувства противоречия. Как жалок тот, кто перестал и мечтать им быть! Так и не заставить выслушать себя... Однако все, что я им сказал, правда -- потому что я от нее страдаю. -- Страдаю ли я от нее? -- Честное слово, иной раз я просто не понимаю, ни чего хочу сам, ни почему у меня зуб на других, -тогда мне кажется, что я сражаюсь со своим собственным воображением и что я... Боже мой! Боже мой, так вот откуда такая тяжесть, и чужая мысль еще более инертна, чем материя. Любая идея, только коснись ее, похоже, оборачивается для вас карой; она подобна ночному вампиру, что, взобравшись к вам на плечи, пьет вашу кровь и наливается тяжестью по мере того, как вы теряете силы... Сейчас, когда я начал искать иные формы для выражения мыслей, чтобы сделать их доступнее чужому восприятию, я не могу остановиться; ретроспекции; что за нелепые метафоры; я чувствую, что сам становлюсь одержим теми страстями, которые стремлюсь описать и порицаю в других, причем сам я замыкаюсь в страдании, не в силах им ни с кем поделиться. Мне кажется теперь, что чувство, с которым я живу, лишь обостряет мой недуг, в то время как другие, возможно, и не больны. -- Но в таком случае понятно, почему они не страдают, -- и у меня нет никакого права за это их упрекать; однако живу-то я, как они, поэтому и страдаю... Ах! Я весь в отчаянии! -- Я хочу посеять беспокойство -- прикладываю ради этого столько стараний -- а рождаю это беспокойство только в себе самом... Ага! Вот фраза! Запишем-ка". Я вынул из-под подушки листок, зажег свечу и записал эти бесхитростные слова: