Валя была старше меня, это было мое несчастье. Мне было шестнадцать, ей девятнадцать. В армии мне было двадцать, ей стало двадцать три. Хорошо это или плохо, что мы поссорились? А вдруг было бы хуже, если бы я знал в армии, что она меня ждет, а она бы не дождалась? Я закончил службу в двадцать два года, ей — двадцать пять. Сколько еще ждать? Тем более я из армии сразу пошел в институт, а стипендия была в те годы двадцать два рубля, то есть меньше, чем я получал, когда был старшиной дивизиона и на всем готовом. Уйти на заочное? Тогда прощай дневное со всеми его достоинствами общения с наставниками и друг с другом, со всеми его безалаберностями, которые тоже суть достоинства. Тут нет ни расчета, ни какого-то оправдания себя, попытка понять. Столько в отрочестве и юности вариантов судьбы, что когда думаешь о десятках возможных, любой из которых мог бы сбыться, но проживается единственный, то приходишь к выводу, что случайностей нет. Так сказать, детерминизация казуальности, то есть причинность случайности, сочетая модные слова из словаря иностранных слов. Словарь тоже от Вали. Не будь Вали, такой словарь бы все равно был в жизни, в подростках и юношах хочется быть непонятливым, но заодно и умным.
Мы поссорились. Ссору придумала Валя. То есть она на неё пошла, может быть, неосознанно, но не случайно. На лодке я подгребал к высокому месту, где ждала Валя, греб стоя, что было, как мне казалось, весьма эффектно. Но Валя, смотревшая сверху, видела только мое мальчишество да неловкое барахтанье с веслом. Тем более лодка протекала. Она засмеялась: «Капитан дырявой калоши». Это обидно стало мне, гордящемуся своей лодкой, дававшей столько счастья. «Ну и не садись». — «Ну и не сяду». Она ушла. И в тот же день, или специально, или дразня меня, прошла по улице с другим парнем, который был старше и меня, и ее и от которого через пять лет она убежала, завернув дочку в свое единственное пальтишко. Тогда я обидел ее, напугал и его, подойдя к ним и обозвав ее нехорошим словом. Потом мы виделись еще раз, об этом позднее я сочинил: «Ты помнишь: громко малыши недалеко в войну играли, но будто были мы в глуши и рядом лишь одни стояли. Я говорил совсем не то, что на душе моей творилось. Зачем-то возвращал платок (ее бывший подарок), я ты тогда на все решилась, сказала мне: люблю тебя, души своей открывши двери. И я, одну тебя любя, сказал, что я тебе не верю».
Так не вышло в моей жизни, чтоб я и любимая девушка любили друг друга впервые. Хорошо ли это, спросим опять. До меня Валя любила студента училища Виктора в Кирове, она говорила о нем, высекая из меня на него сатиры: «И пусть он меня изысканней, пусть в танце изящней кружится, во если тебе сказать искренне, в нем очень мало мужества». Или: «Пусть буду я ниже инстанцией, на сердце не будет грима, и на какой-нибудь станции я, гордо кивнув, пройду мимо». Этого Виктора я разыскал специально, когда был на пленуме обкома ВЛКСМ в Кирове, чтоб посмотреть. Ничего особенного. Поговорили. Говорить было не о чем, ясно стало, что Валю он не любит, я же весь исстрадался от разлуки.
Другие девчонки, две обязательно, Таня и Галя, любили меня впервые, но уже я был не тот, думал разочарованно. «Да, в себя я не сберег для тихой жизни и улыбок. Да, мало пройдено дорог, да, много сделано ошибок». В дневнике же написал: «Как ни странно, мне П лет, и я разочаровался в жизни» и т. п. Но потом Валю настигло понимание той любви, которая ею была вызвана. Так и меня однажды поразили стихи, посланные мне: «Порой тебе завидую до слез, собою недовольства не тая, что в этой жизни встретить довелось тебе любовь такую, как моя». Валя, уже после, писала (цитирую везде по памяти): «Мне май суровый душу распахнул, я так хочу поговорить с тобою, я помню нашу первую весну и первой встречи платье голубое… — И в конце: — Пускай сегодня утро для меня цветы срывает с солнечных откосов, я все цветы могла бы променять на дым твоей забытой папиросы».
Стихов в моей юности было много, поэтому приходится хоть какие-то цитировать. И вот: и Валя, и Таня, и Галя — все они, побывав замужем, родив детей, разошлись с мужьями, остались одинокими. Думаю, тут огромная доля моей вины — другие их так не любили, как я. Не любили сердцем. Надо обязательно сказать и повторить, что ничего меж нами не было. Не было. Будь бы, так бы не помнилось. Вспоминается не свершенное, а желаемое, вот в чем дело. Любовь, однажды испытанная, безоглядная, потом светит всю жизнь. Кажется, забыта она в тягостях дел, забот, суеты, но что-то мелькнет: звук, рисунок, запах, дерево, похожее на то, под которым стояли в дождь, и радостныйнасмешливый гром так ударил, что Валя прижилась о испуге, и повторение этого грома будет всю жизнь. И вот — хлынет воспоминание. Конечно, взглянешь на себя — постаревший, поплошевший, издерганный. Разве это я тогда стоял в ноябре, когда вся страна выходила ночами смотреть рукотворную звездочку — первый спутник? Разве это мои руки держали Валю? Да, конечно, это я кутал ее в перешитое отцовское пальто, и это она отстранялась, смеясь, что не для того она поднимает лицо, чтоб я ее целовал, а для того, чтоб смотреть на небо. Небо юности — это обилие ярких звезд на нем. Потом они меркнут, и былой блеск не возвращается. Одна бывшая одноклассница уклонилась от встречи со мной, я думал, может, чем обидел, но другая одноклассница, Юля, объяснила, что та не захотела, чтоб я видел ее постаревшей. «И я ведь не прежний», — сказал я. «Но она-то женщина».
Не оттого ли и в Кильмезь долгие годы боялся лететь, что думал — не узнаю ни я ее, ни она меня, что новые впечатления перекроют старые. Зря боялся. Родина не может не меняться, как и мы. Дело другое, что нам сужден один путь изменений — к старости, а родина обновляется идущими вослед поколениями. Они часто безжалостны к нам. Во всех школах бывают вечера встреч с бывшими выпускниками. Но ходили мы на них вовсе не из-за встречи с бывшими; а друг с другом. Если еще приходили выпускники двух-трех летней давности, это казалось нормальным, но уж если появлялись кончившие пять — восемь лет назад, да если еще и женатые, мы думали: «Этим-то старикам чего дома не сидится?» Да если еще вдруг они выходили танцевать и видно было, что им весело, это не могло не возмущать — коридор и так тесный (тогда мы танцевали в широком коридоре бывшего детдома, сейчас его переделами под ПТУ). Через четверть века кем, какими мы кажемся теперешнему поколению?
У нас была хорошая юность. Очень хорошая. Светлая, вызывающая из жизни души только хорошее. Например, что очень важно, в селе не было хулиганства. Драки были. Одна запомнилась всем надолго — местные парни дрались с шоферами из автороты. Тогда, в начале пятидесятых, были военизированные автороты, они вывозили хлеб, картошку. Приезжали на американских «студебеккерах».
Дрались из-за девчонки, которую не поделили, но это был повод, уж очень шоферы вели себя вызывающе. Конечно, шоферы были шестьдесят девятая нация, как они говорили, любили петь: «Мама, я шофера люблю, шофер ездит на машине, покатает он а кабине, вот за это я его люблю». Пели с вариантами, Дрались они нечестно — заводными ручками. Потом, уже ближе к армии, можно меня понять, что я применяю сроки к себе, чтоб быть точным, на село нахлынула еще одна сверхсовременная профессия — лесные парашютисты-пожарники. Но драк тут не было. Было уважение к их нелегкой работе.
Машины вообще в нашей жизни очень значительны. Читая о первых встречах с первым автомобилем, тракторами, самолетами, вспоминаешь, что и наши встречи были ничуть не менее восторженны.
Первые трактора были «СТЗ», «ХТЗ», «НАТИ» и «Фордзон-Путиловец», первой машиной, конечно, была полундра-полуторка, затем «ЗИС-5» — «Захар», потом неизвестные с круглыми газогенераторными топками по бокам, бензина не было. Топили газгены березовыми чурками. Эти чурки мы готовили на дворе лесхоза иногда по неделе, по две летом. Пилили бревна на коротенькие обрубки-тюлечки и эти колеса кололи топором. Работа считалась легкой, платили за нее мало. Зато ездить на газгене было одно удовольствие. Сидишь на груде чурок, а на остановках, когда шофер или помощник шурует в топке, открывающейся сверху, длинной железной палкой, подкидываешь чурки охапками. Нам доставались поездки ближние — на сенокос, за дровами.
Помню поездку с младшим братом на следующий день после похорон дедушки. День был солнечный, теплый. В дальней деревне, кажется Азиково, куда дорога была трудной, околистой, но где был какой-то интерес у шофера, он подогнал машину под огромную черемуху, велел нам есть ягоды, сам ушел в дом. Гудели пчелы, в черемухе возились воробьи, клюющие ягоды прямо из-под рук. Мы и наелись и набрали в кепки. Пришел шофер, с ним еще один мужик, стали подавать нам мешки. Потом шофер впрыгнул в кузов проверить укладку. «Эх, — крикнул он, — а ведь это поленья-то, знаете, какие? Это ведь вашего дедушку вчера везли, гроб на них стоял». Он почесал в затылке, подумал, еще крякнул, открыл топку и забил туда поленья с усилием, целиком.