Ознакомительная версия.
…Долго мы с Игорюхой, два кочетка, прыгали друг возле друга, по-боксерски вертя руками, долго и настороженно похаживали на заиндевелом льду, косились побелевшими от злобы глазами. Но все не решались начать — сызмала возжались и на рыбалках с ночевой спали под одним тулупом, прижимаясь спинами для согрева, — но и отступать было некуда: тесно сомкнувшись в круг, братва подначивала боевыми криками, взяв сторону моего врага:
— Дай ему, Игорюха, по соплям! Дай!.. Ишь, благородная отрыжка… — и так меня дразнили.
— Возьми его на калган… башкой, башкой!.. Чтобы кровь из сопатки…
Нас нетерпеливо пихали в спину, азартно толкали друг на друга, потому что злоба наша пошла на убыль, и мы кружили кочетами, вроде приноравливаясь, с какой руки ловчее засветить плюху, а, сказать по совести, вытягивая время, надеясь поладить миром. Мы похаживали со звериной вкрадчивостью, исподлобья косясь друг на друга, словно два бодучих телка — прорезались рога и больно чешутся — но мало отваги; и чем дольше и нерешительней мы топтались, тем меньше у меня оставалось обиды, потом она вдруг заслонилась жарко нахлынувшим тряским страхом, — маятно было ждать, когда Гантимуровский острый, костистый кулак пулей врежется в мое лицо; а я уже не чуял в себе духа ударить, и потому заполошно молил Бога, чтобы все обошлось без драки. Пусть бы обозвали трусом, лишь бы кануло висящее над головой, мучительное и затяжное ожидание боли, похожей на смерть. Ждать всегда маятно — легче, когда вдруг, неожиданно, пусть из-за угла, пусть в спину, чтобы в горячке от мгновенной жаркой боли не успел перепугаться.
Истомленная ожиданием братва все злее и злее пихала в спину, и наконец один из отбойных, терпение которого лопнуло, вдруг со всего маху, смачно влепил мне в ухо, я с криком обернулся, и тут же от садкого удара померк свет в правом глазу, потом в левом, боль обожгла губы, — это уже дружок отпотчевал…. Выпучив глаза, ревущим смерчем обрушился я на Игорюху, сбил с ног и, придавив огрузлым телом, стал душить… Парнишка захрипел, побелевшие глаза закатились… Я ничего не помнил; кто-то пинал меня, кто-то отрывал от Игорюхи, и ревущая братва повалилась в кучу-малу… Бог весть, чем бы драка завершилась, но вдруг грозно и властно рыкнул лед под нашими телами, вогнулся, с грохотом раздался, и мы, обеспамятев от ледяной воды и страха, вдруг очутились в озере, где и остыло мое ярое безумие. Мы, как щенята, брошенные суровым охотником, барахтались в полынье и, не чуя ногами тверди, заполошно цеплялись за кромки льда; а лед ломался, крошился под мельтешащими руками, зимняя одежа набухла водой, отяжелала, тянула ко дну… Богу ведомо, как мы выбрались на крепкий лед, и только Игорюха еще заполошно и бестолково колотился в полынье, с перепугу ничего не видящий вокруг себя. Я быстро очнулся от мимолетного страха — озеро я боялся меньше, чем людей, с озером мы жили в ладу — а потому, вдруг припомнив картинку из «Родной речи», на брюхе подполз к полынье и протянул руку, за которую Игорюха поймался мертвой хваткой. Невидящие, побелевшие глаза тонущего округлились, по краям обметались кровью, узкие губы стали еще тоньше, змеистее, посинели и ходили ходуном, жадно хватая морозный воздух, а вокруг него в полынье билась и глотающе плескалась ледяная шуга. Почему Игоюха так перепугался, хотя с таким жарким блеском в глазах, яро брызгая слюной, ведал нам, ребятишкам, вычитанные приключения морских варнаков; а когда слова казались вялыми, бессильными, подпрыгивал и раскачивался, вроде метался по корабельной палубе, и со свистом пластал воздух кривой и невидимой саблей, будто не вычитал похождения пиратов, а пережил на своей шкуре.
И вот я тянул пирата, уже вяло толкущего ледяное крошево, но тот не подавался из полыньи, лишь крушил грудью острый край, затягивая меня в озеро; и благо, что сметливый паренек пал на лед и, ухватив мои ноги, потянул — так в одной связке мы и вытащили Игорюху. От телогреек, штанов валил густой пар, но, прихваченная морозцем, одежонка стала коробиться, леденеть, а когда мы хлесткой рысью припустили к деревне, штаны наши гремели и шоркали ноги до саднящей боли. Мы бежали, напрочь забыв о недавней вражде, и про себя, без слов, одним помыслом благодаря озеро, что легко отпустило, не отправило нас, грешных, на корм рыбе; мы бежали не всяк сам по себе, а братчинно слитые, родные после невольного крещения в ледяной воде, после пережитого страха. Мы спаслись братьями и не своевольно, и не по воле озера, а по власти Свыше, пожалевшей нас, непутевых.
* * *
Сейчас я был наслаждающе одинок. Припекало чисто весной; влажно светился лед, а снег на приозерном крутояре слепяще искрился под ярким, но не жарким солнцем; белый свет плыл перед глазами цветастым миражом, кутал сладкой дремой; и хотелось распахнуть пошире телогрейку, снова увалиться на лед и, вольно разметав руки, вечно глядеть, но уже не в тайные и тенистые озерные воды, а в небо, и глядеть, пока не явится полное и явное ощущение полета в сизом поднебесье. Домашняя, школьная жизнь казалась сейчас скучно придуманной или явившейся в хлопотливом и рваном, изнурительном сне, а сейчасная жизнь — жизнь без унылых переживаний и мятежных хлопот, будто парящая в синеве на тихих крылах ласкового блаженства, — чудилась взаправдашней и вечной.
Когда я уже брел к береговому яру, сладостное оцепенение потихоньку улетучилось, потому что, выветривая из души тишь и пугающе приманчивый, словно вечный покой, шало загулял по тоненькому льду удалой перезвон — озеро, очнувшись от задумчивого обморока, звенело и гудело, отдаваясь эхом в поднебесье, словно вода на озерной середке билась в лед, как в церковный колокол, но не скорбея и печалясь, а радостно дивя Божьим чудом. Озеро радостно, обновленно воскресало, кололо полыньи для жадного, могучего дыхания и городило белые хоромы торосов. Не дойдя до берега, снова удивленный праздничным, гулким перезвоном, подхваченный его тугими волнами, я круто развернулся, сослепу чуть не сбил с ног тетку с подойником, в котором она несла воду для коровы, и побежал по льду наперегонки с летящим звоном.
Дивя село, озерный звон творил страстные, перебористые коленца, окатывал деревню протяжной, по-ледяному прозрачной мелодией; синеватыми волнами плыл по белесому воздуху по-над деревней, утонувшей в пушистых снегах; и прихватит, бывало, парнишку на скотном дворе, возле распахнутой, парящей коровьим теплом и обметанной снежным куржаком стайки, обомрет парнишка, опустит вилы с навильником сена, займется его сердчишко, полыхнет зоревым переливом, и не успеет душа отойти, улечься, как гулко проплеснется сквозь нее туго налитая мелодией, новая волна перезвона, уплывающего за поскотину, в степь, к березняку, чернеющему вороньими гнездами. Далеко по степи летает озерный гул, и неведомо, где тает, где ложится на сухую, заснеженную ковыль, ворохнув ее своим ветерком.
— Игра-ает ледок… — загнав топор в ошкуренное и окантованное бревно, промолвит ладный старик возле свежего банного сруба, и почешет в потном затылке, сдвигая на глаза шапку; потом присядет на сосновый чурбак, затихнет, подставив ухо праздничному озерному благовесту, и, смущенно улыбаясь, подмигнув сам себе, прибавит: — Играет ледок — ворожит Мит-ря холодок.
И верно, сразу за Димитрием-рекоставом оживали жгучие, дымные холода. Дмитриев день — зимушка лезет на плетень. Лед крепчал, толстел из ночи в ночь — верно что, наложило Введение на лед толстое леденение; а уж после… Варюха — береги нос и ухо. Но опять же к Благовещенью щука колола лед могучим плеском — обрыдло ей лежать сосновой кокорой в глухом, илистом улове, да и тяжело дышать под разбухшим льдом, вот она и саданула матерым хвостом. Мне грезилась замшелая щука — рослая, неповоротливая; а когда слышал гром ледовый и видел вспыхивающие на синеватых залысинах белые морщины, воображал ее мощный, литой хвост, что коротко и садко хлещет изнутри лед.
Ледовый гром с долгими звонами и мелкими переливами, празднично, с молодым, взахлеб, ликованием отметив край осени, показав изножье зимы, тихо гас, не гулял вольно, а в один из дней и вовсе пропадал, чтобы не стать привычным, чтобы у деревенских ребятишек ужилось в душе благостное чудо. После Благовещенья лишь изредка студеными ночами, когда деревня обмирала, сжималась от стужи, когда затягивалась и становая полынья, озеро вдруг просыпалось, одышливо ворочалось в своей душной зыбке под низко нависшим, огрузлым, ледяным пологом, потом, неторопливо собрав силенки, далеко отведя упругий щучий хвост, било им на полную отмашку в лед, и полынья с громовым треском вновь распарывала озеро, заголив среди торосов густо-темную, серебристо-мерцающую в неведомых отсветах, парящую воду.
Над спящими избами, с натугой одолев околоземную густую темь, растратив голос, хрипло и неспешно прокатывался сердитый рокот. Проснувшись среди ночи, я слышал его, но внимал уже без осенней счастливой оторопи, без дивления; мы, ребятишки, уже томились в ожидании вешнего чуда, когда серый, игольчатый лед отчалит и отпахнется в заберегах живая вода, заплещется игривой рябью, суля близкое купание и рыбалку. Уже не в силах ждать, когда озеро полностью откроется, спихнем мы непроконопаченную и непроваренную, текущую лодку, чтобы, отталкиваясь шестом, поплавать в бесчисленных среди льда лагунах…
Ознакомительная версия.