Ознакомительная версия.
Над спящими избами, с натугой одолев околоземную густую темь, растратив голос, хрипло и неспешно прокатывался сердитый рокот. Проснувшись среди ночи, я слышал его, но внимал уже без осенней счастливой оторопи, без дивления; мы, ребятишки, уже томились в ожидании вешнего чуда, когда серый, игольчатый лед отчалит и отпахнется в заберегах живая вода, заплещется игривой рябью, суля близкое купание и рыбалку. Уже не в силах ждать, когда озеро полностью откроется, спихнем мы непроконопаченную и непроваренную, текущую лодку, чтобы, отталкиваясь шестом, поплавать в бесчисленных среди льда лагунах…
Но пока еще было далеко до майского дива, пока еще избы потрескивали, пощелкивали от крещенской стужи, пока еще снились нам зеленоватая летняя вода под палящим солнышком, призрачно скользящие по озерной глади остроносые лодочки и приветно машущие крылами белые чайки.
Сентябрь 1983, август 1984, декабрь 2004, январь 2005
Владимиру Личутину
…На сто третьем году жизни Ждан Хапов, вековечный рыбак из Яравны — дед Хап по-заимски — тайком от своих домочадцев наладился удить рыбу. Дивья было полны коробья…
Лета два, про рыбалку не загадывая, полеживал тихонько на печи, грел настывшие за долгий рыбацкий век, отсыревшие кости, молился до вечерошней звезды Спасу и Николе, рыбачьему заступнику, а тут как приспичило, будто святой угодник поманил, — отвеслился подальше на долбленом кедровом батике[105] и против заимки опустил бархак[106]…
В досельную пору, века три назад, Афанасий Пашков с казаками и промысловыми ватажниками срубил на высоком яру Яравня-озера, Яравнинский острог; величание же большого озера и острога народилось от слова «яровень», которым изначально обозвали озеро из-за крутых подмытых берегов, яров. Недолгий выпал век острогу, ибо московский тракт пошёл южнее, и острожники, раскатав и погрузив на дровни Спасскую церковь, избы, амбары, укочевали поближе к тракту, где народилось волостное село Укыр. А на высоком берегу озера, повеличенного Большая Яравна, осталась рыбацкая заимка Яравна, что с летами разрослась в рыбачье сельцо, кое по старой памяти так и звалось заимкой.
Здесь и жил второй век Ждан Хапов, неожиданно махнувший на рыбалку в октябрьское безвременье, когда рыба уходит вглубь и замирает в ожидании зимы.
А накануне, еще с вечера пожилой рыбак, внук деда Хапа Спиридон завел мотоцикл с люлькой, махнул в притрактовое село Сосново-Озерск и привёз на заимку Яравна богомольную старуху Шлычиху, которая доводилась родней и была, как и дед Хап, из древлеотеческих единоверцев, кои чтили и старую двуперстную веру, и патриаршью трехперстную: де, оби благодатны.
Похожая на счерневшую, иссохшую иконную доску, суровая старуха выпихнула из избы всех домочадцев — охальников, та-башников окаянных, обрызгала углы припасенной загодя святой водицей, обдымила тлеющей богородичной травой, потом неистово и долго, стоя вместе с дедом на коленях, перебирая четки — старообрядческие лестовки, молилась на образа в красном углу, пригасшие от древности, но изливающие потаенное, тихое, скорбное сияние. В морщинистых лицах старика и старухи, сурово побледневших, но. и восково отмягших, будто иконных, посвечивала уже нездешняя, неземная жизнь, и взметывались, всплывали над обмершими глазами суровые знаменья.
Потом дед Хап покоился на лежанке и, держа за руку старую Шлычиху, о чем-то сквозь слезы шептал ей, и та вздыхала, кивала головой, повязанной черным платом, крестила деда, заставляла целовать литой медный крест со Страстями Господними, а после сиплым, плачущим голосом то ли пела, то ли причитала над стариком, укрывшим истомленные очи тонкими, в синих прожилках, почти прозрачными веками.
Утром, когда запели Божьи птахи и поголубел узенький край неба, старик со старухой встали на поклон, и опять долго молились, после чего обнялись, поцеловались троекратно и вроде заручились встретиться — но уже не здесь…
Почаевав, Спиридон завел свой мотоцикл «Ирбит», умостил старуху в люльку и неторопко, чтоб довезти живой, не растрясти ветхие кости, потортал ее обратно в Сосново-Озерск. В эту пору старик и улизнул на рыбалку.
Утихомирив батик в ему лишь ведомом улове, достал березовые мотыльки[107], выласканные ладонями до темно-бурого свечения, похожие на сами задервеневшие стариковы руки, будто их продолжение, распустил жилку[108], ссученную из сивого конского волоса, наживил червей, закрепших и покрасневших в сыром мху, и стал поджидать клева. Забывшись, начал припевать в реденькую, изжелтевшую бороду, тянуть старину, — порой и без слов, одним протяжным, жалобно дребезжащим ноем.
Стоит гора, как снег бела…
А на той на горе стоит церква…
А во той во церкве стоит престол…
Над престолом стоит сам Иисус Христос…
За Христом стоит Божия Матерь…
Пришли жиды-первосвященники,
Повели Христа на распятие…
Иисус кричит Своей Матери:
«Уж Ты Мать, Моя Мать, помолись Богу…
чтоб избавил Меня Бог страсти ужаса…»
А Мать пла-ачет — слезы катятся,
а навзрыд её как волна льются…
Правнук Кольша — чернобровый, рано заматеревший парень, лет с четырнадцати промышлявший на зимней неводной рыбалке, — хлестко проплывая мимо стариковского батика, мельком вслушался в заунывно подрагивающий мык, на малое время отмахнул весла над озером, точно крылья, с которых журча осыпалась вода, и чудилось, будто острогрудая лодка летит над самой озерной гладью. Ничего не разобрал в стариковом пении, усмешливо покачал кудреватой головой и погребся еще шибче, далеко в нос откидываясь голой, дочерна просмоленной на солнце, кряжистой спиной. Не до старика было парню, коль в корме посиживала, игриво ежась в пиджаке, заманчиво посвечивая васильковыми глазами, белокурая залёта, и правили молодые под самый Черемошник — дальний берег, непроглядно буреющий кустами черемухи, боярки, талины. Нетерпеливо и азартно косясь на мягкие, оплывшие колени своей зазнобы, Кольша тут же и забыл про старика. И остался дед Хап один посреди осеннего озера.
* * *На диво глубокое, с меркнущими в печальной октябрьской сини плоскими берегами, озеро Большая Яравна лениво дышало нагулянной за лето, сытой плотью; и это зримо ощущалось, когда в чистых прогалах среди листовой травы играла сорожка, когда она плавилась поверху серебристыми табунами, пучила воду, когда в охоте за ней били хвостами, взбурунивали сонную озерную гладь ярые окуни и свирепые щуки-травянки.
В те пятидесятые годы озеро еще хоронилось от мнолюдья, пряталось в Божьей пазухе — в забайкальском Беловодье[109], где вольно и обнаженно плескалось, выметывая на песчаные, каменистые и зыбистые берега подводные травы-шелковники, будто зеленоватые, сыро светящиеся, долгие космы водяных дев. С теплого бока загораживало озерище от старомосковского забайкальского тракта соседнее озеро, поменьше и помельче, — там, как на перегноистой земле, быстро и буйно взошло гомонливое притрактовое село Сосново-Озерск, в народе прозванное
Сосновка-воровка; с двух других боков неохотно подпускали рыбаков к озеру приболоченные низины, зыбуны, а уж с холодного края огрузло и сумрачно приступал к самой воде таежный хребет с каменистыми отрогами и снежными гольцами, во пору тумана-ползуна словно висящими в небесной синеве.
У самой подошвы хребта и жалась к темной, урманной тайге едва приметная с озера, в дюжину дворов, старая рыбацкая заимка Яравна, утаенная и притененная рослым березняком и дремучими, в два обхвата, лиственницами, разложившими по замшелым крышам свои мягкие лапы. Могучие, перевитые узлами жил, вышарканные и выбеленные полыми водами корни лиственниц вспучились над землей, скрепили ее натуженными руками, и казалось, что избы не рублены мужиками, Богу ведомо, когда и подвернувшими с Руси на забайкальское озерище, а выросли прямо из лиственничных корней, словно древесные наросты-капы. До гуда закаменев янтарной смолой, войдя в полную силушку, избы потом весь свой век сурово и покорно тратили ее на здешних рыбаков, на их домочадцев, обороняя от града и ливня, от одичалых северных ветров-хиузов, во пору осеннего непого-жья мокрых, остудных, пробирающих до костей, от свирепых морозов, от зимних буранов, гуляющих по неоглядному озеру, сшибающих с ног. Все терпели избы, грея в своей теплой утробе народишко, но с летами потихоньку-полегоньку стали томиться, темнеть венцами, морщиниться, потом взялись зеленоватым мхом, врастая в землю, устланную толстым рядном буро-желтой, топкой хвои. Уже без прежней важности, мутненько и слезливо, в полной и отрешенной задумчивости всматривались избы своими мелкими окошками в ту незримую межу, где озеро сливалось с верхним и вечным морем.
Ознакомительная версия.