заводят трактор.
Трактора у нас плохие были что.
Чуть чего — глохнут в борозде.
Одной не провернуть заводную ручку. Сбегаются девчаточки. Всем налегают калганом. Сильно отбивало руки. Мы приладили верёвочку к рукоятке, тянули за верёвочку.
По ночам — а мы наичаще работали в поле по ночам — в большой строгости не разрешали зажигать фонари. С неба ещё немец заметит. Фронт же под боком! А по раскрытой нашей воронежской степи ох и далеко-о видать…
Приладишь на передке коптушок (пузырёк с керосином) и пашешь.
Ещё только готовишь земелюшку к родам, а пред глазами богатая рожь колышется спелая…
Залюбуешься… Забудешься…
Запоешь про себя нашу:
— Милый мой,
Уж пшеница созрела,
А луга те давно отцвели,
Друг любимый,
Я, как ты велел мне,
Выполняю заветы твои.
Урожай на полях так прекрасен,
Каждый колос высок и тяжел.
Нужны руки рабочие, кадры,
На полях тоже нужен дозор.
Пригодилось твое мне ученье,
И твой трактор на полном ходу.
Завтра, друг мой, чуть свет, спозаранку,
Я его на уборку веду.
За меня, мой хороший, не бойся,
Про тебя я здесь помню всегда.
Скоро, скоро опять мы сойдемся,
Мой любимый, танкист, навсегда.
Знай, что я на фронтах урожая
Так сражаюсь за счастье страны,
Как на танке, врагов поражая,
Ты дерешься, родной тракторист.
Пашешь, пашешь да вдруг на ровном месте забуксуешь.
Что за напасти?
Скок наземь и ну ощупкой смотреть-выверять, по какой по такой причинности буксуешь. На поверку оказывается, «Универсал» упёрся носом в стог.
Сразу того стога с трактора не увидать…
Стог что!
Стог обогнул да поняй далей.
А вот если поломка какая…
Запасных частей при нас ни на показ.
Поплавились подшипники, полетели шатуны иль ещё с чем беда — кидай поломку на горб и за пятнадцать вёрст своим ходом в МТС.
А тот же коленчатый вал тянет под шестьдесят кило.
Ходили в обычности по две.
Ты несёшь. Товарка рядом бежит. Отдыхает!
Нести напеременку ещё туда-сюда…
Некуда оглядываться,
когда смерть за плечами.
Как ни трудно было, а с первым военным севом управились к часу.
Мне даже грамоту дали «За стахановский труд в посевной 1942 года».
Только отсеялись, ан хлоп приказ эвакуировать МТС.
Построили мы в колонну трактора и на Воронеж.
Вот долилось подёрнутое дымкой суставчатое тело колонны к Дону.
Это что ж за страхи…
День вроде без облаков, а солнца не видать. Тучи самолётов с крестами кружили над рекой, били переправу.
А по мосту спешили наши танки, пехота.
Нам переправляться — вторая очередь. Только завтра.
Видим, не дождаться нам своего черёда.
Видим, не уйти нам уже и назад, на попятнушку.
Стороной от реки, садом, пустили трактора к ложбинке, а там по логу и дальше туда, в лесок.
В чащобе разобрали.
Спрятали.
Подымаемся на горку, только что стояли где, — переправа разбита, мы уже за спиной у немца.
Я и сейчас не скажу, каким чудом зацепились мы тогда за жизнь…
Однако ушли от огня.
Ушли от огня, да влетели в полымя.
Прибегаем балками в Острянку — и туточки немец.
Слышим стороной, и Дмитриевка, и Скупая Потудань, и Синие Липяги, и Першино, и Нижнедевицк — всё, всё, всё под немцем. Вся округа нашенская.
К хате к нашей тоже не подступи: враг приглядел себе на постоину.
Спасибо, пустила соседка Лизавета Павловна Степанищева. Одна одной осталась бабка Лизавета.
Мужа её, квёлого, плохого уже старика, немцы признали за партизана (вынес курам воды в немецкой каске) и повесили.
На своём пепелище и курица бьёт,
и петух никому спуску не даёт.
Шли дни.
Стала поспевать наша рожь.
Там не рожь — загляденье. Колосьё важучее, тяжеленное. Ножки под ним того и гляди не сегодня-завтра подломятся. Чернозём наш воронежский знатён. Самый богатый в мире! И того немчурёнок, как влетел в наши земли, кинулся эшелонами гнать наш чернозём в свою Германию…
Слышу стороной, немец захаживается убирать рожь нашими ж руками. Техники никакой, всю успели наши вывезти, так он, супостат, — а чтоб тебя родимец взял! — команду командует:
— Бабка, девка… Без цирлих-манирлих [10] собирай коса, серп… Гитлерзольдат хлеп нада…
Смотрю с порожка на того приказного с толстым, баклушей, носом, — с ненависти не вижу в полной ясности его, хоть и в малых он метрах от меня.
Стою думаю:
«Ночами пахали зелень девчаточки… Не дети ль сеяли ту рожь… Теперь убери да на блюдечке подай ребячий хлебушко вражине своему? Ничего… И уберём, ёлки-коляски, и подадим… Будет всем Богам по сапогам!»
Думаю я так. А приказному велю:
— Сперва надо народ оповестить. Готовился чтоб.
Кивает:
— Я, я! (Да, да!)
Обежала я бригадных девчонок.
Сыпанули мы по дворам.
— Коса-серп есть?
— Да как же не быть в крестьянском дому косе!?
— Прячь надальше куда!
— А ну найдеть?
— Кидай тогда в печку. В печке не найдёт. Огонь всё сокроет!
В день в Острянке не стало на видах ни кос, ни серпов.
Приховали.
Гонят люд на уборку.
Невторопь идут старики да малые с пустыми руками.
Взлютовал немчуришка.
Велел домашними резать ножами рожь.
Домашними так домашними.
Порядочных, тяжёлых, ножей в руках не густо, а всё больше мелочишка. Приспешные поварские, резаки столярные, клепики чеботарные.
А дед Микиток прихромал с ржавой бритвой.
Конвой было присатанился к деду за насмешность.
Но дед молодцом мотнул бородой со стожок.
В решительности резнул:
— Не упомню, кода в последние разы и скоблился. Ржа струмент поела. С ей и спрос. А я тут сторона-а!
Много ж за день таким «струментом» возьмёшь…
А вечером, по черноте уже, все мои из бригады продирались по одной к дальней станции, что не взял ещё немец.
Дошла я до края поля и стала, а чего стала, и себе не скажу. Дальше не идут ноги хоть ты что.
Отошла чуток, кинула взор за спину — назад понесли ноги сами…
Присела. Зажгла спичку.
Горит под рукой. Потрескивает…
Пламешко разохотилось, потянулось, лизнуло палец.
«Ну, кидай!»
Не кидаю… Дую на спичку…
Чиркнула снова…
Весь коробок перевела. Не последнюю ль уронила…
Отдала я свой Хлебушко огню да и заплакала…