начатое начало, напомнить ему хорошенечку про всё и если понадобится (а это понадобится обязательно, в этом никто из них не сомневался), помочь ему советом, а равно и делом — одно слово, деликатная беседа с бесконечными развернутыми уточнениями во всех подробностях выскочила на радость обоим просторная, они с медово-сладкими лицами засиделись за ней так долго, что Володьша поехал назад совсем в ночь, уже при звёздах, улыбчивых, весёлых. И чудилось ему, что «звезды висели на светящихся нитях».
На следующий день, в четверток, Олена встала разом с солнцем. Для апреля слишком поздно. Вставала она в обыденку, когда ещё черти не играли в булку. [21] До восхода солнца.
— Ах ты и сатаниха! — честила себя бабка, промокая и протирая слезливые со сна глаза сжамканным углом платка. — А! Чтоб тебя совсем!
Без обычной проворности хлопотала она по дому так, что оторви да брось, и была тому причина: почти всё утро проторчала то у окна, то на приступках, с цыпочек засылала глаза поверх высоченного забора к соседям на подворье. Выискивала Никишу. Она уже и не чаяла увидать его сейчас. Рассудила, что он уже в поле где. А он вон пожёг с уздечкой к деннику.
— Никиш, а Никиш! — молодо заподпрыгивала на подушечках пальцев, загодя тайком вкинув пустое ведро в колодец. — А заверни сюда, ласка, на минутыньку! Подсоби горькой горюхе, подсоби-и, — клянчила с жалливой настойчивостью.
Никита бросил уздечку на кол в плетне, вошёл к ней во двор.
— А горя-то какоющее… Ведро окаянное с цепу сорвалось. Утопло. На́, приятка, — старуха подала ему багор, — поищи… А горя… С вечора не пимши… В доме ни водинки…
Край некогда Никише. Но раз соседка примирает без воды, как не помочь? Спустил он багор в колодец. Лёг на осиновый сруб, зашарил по дну, вслушиваясь в колодезную тьму. Рядом на венец припала сухой, выморочной грудкой бабка, свойски вшепнула в ухо:
— Передохни́. Потом примахнёшь.
Никиша скосил на неё удивлённые глаза.
— Я ещё не устал… А чего это Вы дедушку Василька боитесь заставить поковыряться в колодце?
— А где тот твой Василёк? Или ты не знаешь? Гляди, разоспалсе там, в певчей. Тепере допрежь обеда не жди, покудушки батюшка кадилом не подымут. Он жа, Василёк мой Борохван, — воистину вот боровок! — как говорит? Я стерегу церкву, а Господь стерегё покой мой. Так что он с Богом до полудня не распростится.
Никита крайком уха слушал бабкин треск про её мужа, церковного сторожа, и добросовестно толокся вокруг проклятущего ведра, по бокам которого глухо, коротко раз за разом чиркал багор, а взять за дужку всё никак не выходило.
— Ты, Никиша, — вкрадчиво пела под руку бабка, — не таись меня. Я не слепая, вижу всё как есть. А раз так, то я и видала тебя с Полюшкой. У меня с ней знаешь, какой разговоришко спёксе?
— Да? — Никита толкнул багор в угол сруба, мягко взял старушку за локоть. — Что же она, бабушка? Говорите! Ну…
— Спервоначалу доложь сам. Серьёзко ты к ней иля так, на два огляда, на одну мазурку? Проплясал да и к свеженькой конфетке?
— Тоже скажете! Я-то её с прошлого лета знаю. Да что! Оченько нужен ей такой страхолюд.
— Какой жа ты страхолюдец!?
Старуха картинно упёрлась кулачками в бока, весело и пристально смотрит, как бы оценивает, в самом ли деле страшен Никиша, и ничего кислого в нём не находит.
— Какой же ты страхолюдец!? — сердится она. — Это чего ты на себя наносишь? Это на что ты себя в грязь топчешь? А? Да ты, Никитарчик, любой девке сладкое поднесение! Вот мой истинный крест! — Бабка с вызовом и с достоинством перекрестилась. — Выкинь из головы, забудь своего страхолюдика. Думаешь, отец с маточкой не отдадут?
— Бабушка, — опало вполголоса проговорил Никита, наклоняясь в угол сруба к багру, колом выпирал из сумерек колодца, — да она сама ввек не потянет мою сторону.
— Не знаешь ты наше бабье племя. Ах ты, горе дитятко… Ну коли так… Один у нас с тобой блин на двох и той напополамки ломай. Одна ж заботушка! Я знаю слово. Ты скажи его на три зари: на утренню, на вечерню, на утренню снова. Попробуй запомнить это слово. Не запомнишь вдруг, я повторю ещё. Слухай… «Встану я, Никита, на утренней заре, на солносходе красного солнца и пойду из дверей в двери, из ворот в вороты, на восточную сторону, в чистое поле, — монотонно, уныло загудела бабка. Очарование, испуг подступили к сердцу, Никиша приворожённо остановил дыхание и снова оттолкнул багор. — В том чистом поле гуляет буйный ветер. Подойду я поближе, поклонюсь пониже и скажу: «Гой еси, буйный ветер, пособи и помоги мне закон получить от сего дома, и взять кого я хочу, и у того бы человека, Пелагии, ум и разум отступился и на все четыре стороны расшибся, а ко мне бы приступился и ум-разум домашних, судьбы наипаче кого хочу получить, и перевалились бы и отошли бы ко мне все ея мысли, и охоты, и забавы, и все бы их вниз по воде унесло, а на меня принесло». Ключ в море, язык в роте. Тому слову нету края и конца, от злаго человека вреда, беды и напасти. А кто бы на меня и на нее подумал недоброе и замыслил, у того человека ничего бы не последовало, и заперло бы ключами и замками, и восковыми печатями запечатало». Вот оно какое слово моё вещее… Не смотри, что такое долгое, а на память ловко ложится.
— А я не запомнил, — очнувшись, бормотнул Никиша.
— Не горюнься. Я в повтор скажу. А ты про себя тверди за мноюшкой. Наверно так запомнишь. Вот в поле нонь поедешь… Отбейсе куды в сторонку от своих. Покуда заря навроде не совсем ещё разыгралась, ты и скажи ей. Не поспеешь утренней сказать, так не карай душу. Твоя ж и вечерняя… Никто не отымает у тебя и завтрева утра зарю. У Бога дней много, а зарей вдвое того.
— А куда наш Никишка завеялся? — в недоумении крикнул из денника отец. Ему не ответили. — Ехатъ час, пошёл запрягать. До жеребца не добёг… Иля черти куда в лес по ягоды сманули?
И бабка Олена, и сам Никита слышали отца. Они смотрели друг на друга и не знали, что предпринять. А тут уж ничего и не предпримешь. Вешний день за золотой, минуты под ноги не брось. И старушка, пожевав пустым, беззубым ртом и примирясь с богохулениями Головка́, наскоро