перед этим плюгавиком… Коленки что? Душу в грязи перед кем ватлать?
Я хочу крикнуть отцу: «Встань!» — голоса своего дозваться нету моченьки. Рот разевать разеваю, а голос нейдёт.
Но отец и сам понял, что лишку дал.
В тот самый миг, когда Крутских тыкнул ему пальцем в плечо, у отца дрогнули желваки. Отец поднял на михрютку долгий пристальный взгляд, будто припоминал что, и медленно наладился подыматься, не сымаючи решительного взора с прасолова лица.
— А Виталь вы наш Сергейч, а на что ж это сваливать всё на один загорбок? — Отвага, твёрдость напитали голос отца. — Мне един нонешний денёк год на́ кости накинул — и я ж кругом виноватый… Оно, конешно, по чужим ранам да чужим салом мазать неубыточно. А вы всё ж раскиньте умком-то… Я ль стараньем дела не замешивал? Я ль родителевой власти тут не положил? — Отец зверовато чиркнул вглядом по яркому комку моего подвенечного дранья на полу и протянул прасольщику клубок моих волос, что даве выдрал на паперти.
Крутских отшагнул, свёл руки за спину. Из-подо лба поглядывает с пугливым любопытством на мои космы.
Отец не убирал протянутую руку с космами. Ломил своё:
— Я ль беду нашу плёл? А? Вот теперько скажите по чести-совести…
— Мда-а… Хорошо с берегу на гребцов смотреть, — мирно, как-то уступчиво, что ли, отвечал Крутских. — А тут сам в гребцах. И ума не дашь-то…
В досаде отец запустил мои лохмы под лавку с водой.
Крутских мягко, в снисхождении посмотрел на отца.
Без старого, матёрого зла в голосе пожаловался:
— Насмешку какую ить надоти ей исделать? А?.. Ну, обязательно надоти? На всю жизнюку пятно… Ить теперича куда ни понеси меня ноги, всякий зубоскалина-шмаровоз бухне в спину, что каменюкой в воду, с полным издевательством: «Во пошёл! Во!.. Эт вот этого чуть было козырь-девка не обвенчала с батюшкой!»
— Ну-у, так и всякий… Умный смолчит, а дурик ну раз скажет, ну два. А на третий и дурику наскучит про одно и то же сарафаниться. А там жизня под другого под кого фокус поядрёней подкатит и про нонешнее про наше выронят как есть всё из памяти.
— Жди, так и выронят, — засомневался Крутских.
— В обязательности выронят! В жизни, Виталь Сергеич, как на долгой ниве, не такое случалось. А одначе быльё брало.
Отец посмотрел прасольщику в глаза, угодливо осклабился:
— Ничего, Виталь Сергеич. Дальше земелюшки ещё никто не упадал… Вы плотно к сердцу не кладите нонешнюю египетскую казнь. Я подо что клин бью… А чего бы нам ещё разок да не попробовать с Марьянкой, с этой пресной шлеёй?.. Может, всё у неё от случая?.. Ну-у, муха там какая под хвост попала… Да мало ль с чего шашнадцатигодовая тёлка вскинется на дыбошки? Много ещё в девке блох… С бусырью… С сырцой… И куда только её черти угнали? — Отец оглядел комнату. Послал взгляд в сад за окном. — Вот бы нараз найти её да всем втрёх и переговоры переговорить…
Крутских защитительно, крестовкой, сложил руки на груди.
— Никаковских разговоров-переговоров! Никаковских! Анафема ешь мои расходы! Я себе вот что вбубениваю: «Ешь, Виталь Сергейч, солно, пей горько: помрéшь — не сгниéшь и будешь лежать, как анафема». А женишонкаться… А обжаниться, ежли прижмé ещё на ком, так вспомню, раздолбайка, нонешнюю срамотишшу и ни ногой к бабьему к молодому духу!
Крутских обежал и ощупал полохливыми глазками стены, будто я могла сквозь них войти, и живой ногой уёрзнул из хаты.
Прямо страху в глаза и страх смигнёт.
Подшагнул отец к окну и мрачным взором провожал Крутских.
В стреху я видела, как прасольщик шёл-бежал прочь без оглядины.
Крутских вовсе пропал с глаз.
А отец всё стоял столбом, сцепил руки на груди.
Может, так и простоял бы с вечность у окна, не зацепись краешком глаза за вожжи в плетне. Минуту какую с дивом смотрел на вожжи, будто звал из памяти что. Шлёпнул себя по лбу ладонищей.
— Тo-то, Михайло, девка коники выкидывает — вожжи у тебя шибко новёхоньки, раскидай тя в раны! А вот и вожжам настал работный час!
Под тяжёлыми руками оконные створки пошли в стороны. Отец прыгнул в сад.
— Ну теперь, невестушка, посчитаемся — твердил малым угарным голосом и наматывал вожжи на ведёрный кулак. — Пригладим в аккурат всё, что ты там глупо связала.
Свирепое отчаяние повело к риге, от риги к амбару, от амбара к хлеву, от хлева к курятнику.
Распахнул курий домину — бегом одурелыми гляделками по жердинам.
С досады саданул кулачиной в кулачину. И на насесте нету Марьянки!
— Мать! — во весь рот шумит мамушке. Мамушка возверталась из церкви, только вот притворила за собой калитку под навесом. — Мать! Там околь двора не видала где нашу шутоломиху?
— Окромя сраму околь нас нонь никто не ходит…
Сказала мамушка это, ойкнула и закрыла лицо руками. Пришатнулась к плетню.
Сильный плач заколыхал тяжёлое тело.
Не стерпела я, не удержала слезу…
Реву, а сама кулаки в рот, чтоб голос мой не сказал отцу, где я.
Из-под стрехи вижу: подбёг сам к мамушке, взял за плечи, ведёт к дому. У порожка пихнул под неё стулку.
— И чего, — пробубнил, — убиваться его так?
— Ой, Миш, ну-у… — Мамушка залилась ещё горше того.
Сверкнул отец шалыми глазищами.
— Ну вой, вой! Я ль запрет кладу? Вой!.. Всё какой-никакой наваришко. Баба плачет — меньше ссыт!
Как-то разом мамушка срезала силу в голосе. Потишала.
— Э-эх, — укорно покачала головой. — Какой ты, Миш, был на язык бандит, так такой и закаржавел.
Только тут мамушка разжала глаза от слёз — разглядела, что за штука бугрилась у отца на руке.
— Это чего будет? — шлёт вопрос.
А сама не без страха пальцем на вожжи кажет.
— Свадебное подношение прынцессе твоей Крутилкиной-Мутилкиной!
— И-и! Чего, старый горшок, удумал. У нас в роду никто ребятёнков и пальцем не трагивал!
— А я вот возьму и пальцем трону, и вожжой так нагладю глянец… Запомнит до снега в волосьях! А то мы с ей, понимашь, панькались. А она, цаца, эвона каки шишки стругая!
Вбежав в избу, отец вышвырнул на крыльцо подвенечную одёжку, к чему заступница моя мамушка не показала даже и любопытства.
— Вишь, как маленька собачка лая. От большой слышит! Всё твоя школка!
— Где моя, там и твоя.
— Да-а… Шишки свои делить со мной на ровнях тебя не учи. Что матке, что дочке пальца в рот не занашивай. По локоток отхватят!