− Не хочешь – как хочешь, – сухо сказал я. – Мое дело предложить. Скажи мне лучше, зачем тебе это надо? – и показал на ее загипсованную руку.
− Как “зачем”? Половина евреев у главной еврейской святыни не смеют вслух молиться. Это, по – твоему, правильно?
− Это не главная святыня. Вот там где действительно главная святыня, ни один еврей, ни мужчина, ни женщина, рта не имеют права раскрыть[284].
Я поднимался на Храмовую Гору несколько раз и не испытал там ничего, кроме унижения. Это надо же додуматься, из самого святого места на земле устроить для евреев маленький филиал ГУЛАГа. Куда там, в лагерной столовой Гиора спокойно благославлял еду, а человек, который впоследствии спас моего сына, отвечал “амен”. В последнее восхождение из женщин в нашей группе была только Хиллари, что не могло не вызвать несколько напряженной атмосферы. На стандартный полицейский инструктаж “не молиться, не петь, губами не шевелить”, она совершенно по-школьному подняла руку и спросила: “А стихи читать можно?” − “Какие стихи?” опешил полицейский. “Талантливые”. − “Пусть читает”, − сказал сопровождающий из ВАКФа. Одолжение сделал, чтобы ему провалиться. Хиллари стартовала, и с первых слогов я узнал любимое стихотворение Розмари, которое она часто читала мне в больнице.
How silent is this place
The brilliant sunshine filters through the trees
The leaves are rustled by a gentle breeze
A wild and open space
By shrubs pink-tipped, mauve blossomed o’ergrown
A hush enfolds me, deep as I have known
Unbroken save by distant insects’ drone
A jungle clearing, a track, through which we bear our load to Him
This is our Paradise Road.
Пауза.
How silent is this place
How sacred is this place.[285]
Она смотрела в одну точку поверх голов, крупные слезы катились по лицу и падали в песок, и слова рвались изо рта, с трудом преодолевая сопротивление сжатых челюстей.
− We bear our load to Him… This is our Paradise Road… How silent is this place… How sacred is this place…[286]
− Амен, – отозвался Ури.
− Амен, – повторил я.
− Амен… Амен… Амен… – проносилось над Храмовой Горой.
Только сейчас до этих стражей порядка дошло, что Хиллари их элементарно надула со своим английским языком. Но что писать в отчете? Что женщина оставила их в дураках? Да и боязно как-то арестовывать женщину на глазах мужа и еще нескольких пусть невооруженных, но очень серьезно настроенных людей. В любых других обстоятельствах я бы сказал, что Хиллари, как всегда, работает театром одной актрисы, но не здесь. Она не виновата, что ей не дали тихо спокойно помолиться, и нашла другой способ выразить свои религиозные чувства и свой протест. Так же, как Бина около Котеля со своим миньяном.
− Тебе не страшно нарушать? – услышал я голос Бины.
− А тебе?
− А мы не нарушаем. Дочери Раши надевали тфилин и талит. Прикасаться к свитку Торы запрета нет. Мы стоим так, что на мужской половине нас просто не может быть слышно. Мы не кричим и не поем. Что я нарушаю?
− Я не рав. Это не мое дело указывать людям, что и как им соблюдать. Самому бы разобраться.
− Но восходить на Храмовую Гору запрещено.
− Я все понимаю. Запрещено потому, что Мошиах не пришел. Мошиах не приходит, потому что Храм не построен. Храм не построен, потому что евреи не достойны. Пока евреи не достойны, Мошиах не придет. Так и ходим по кругу. Тебе не надоело?
− Ты-то зачем туда ходишь? Ты даже в обычной синагоге молишься через два раза на третий. Когда ты учился в последний раз? Она развратила тебя, она потакает тебе в твоем нежелании жить так, как еврей жить обязан.
О, вот, ревность полезла. Господи, до чего же предсказуемо. Стульями она хоть не швыряется, и на том, как говорится, спасибо.
− В последний раз я был на вечернем уроке в прошлую среду. Это один из многих способов, которым я могу сделать Малке приятное. Еще вопросы есть?
− Есть, – выдержала удар моя сестрица. – Ты мне на вопрос про Храмовую Гору не ответил. Зачем ты туда ходишь?
Что я ей скажу? Что ненавижу делиться чем либо – мамой, игрушкой, женой или страной? Что в детстве страдал от того, что все было общим, как в кибуце, от того, что у меня не было ни одной вещи, про которую я мог бы сказать “моя”? Что евреи, разумеется, не достойны, но я не вижу ни одной причины, почему арабы более достойны там отсвечивать? Все, что Бина выскажет лично мне на эти смехотворные аргументы, я уже не раз слышал и готов слушать еще. Но мной она не ограничится и начнется обличительная речь “Вот вы поселенцы…” А вот этого я уже не мог допустить, хотя бы потому что ежедневно наблюдал среди поселенцев людей с куда более крепкой и возвышенной верой, чем у себя.
− Это личный вопрос. Буду готов – отвечу.
Тяжело думать про Храмовую Гору, про отпуск заграницей куда приятней. Оставим детей Нехаме и поедем. Нехама любит с ними возиться, она хоть и из большой семьи, но самая младшая и потому не успела, как Бина, к двадцати годам накушаться обязанностей няньки. Натан в конце года демобилизуется, им деньги нужны, но просто так он у меня не возьмет. Хоть две недели в году я могу отдохнуть от работы, от кучи обязанностей сверх работы, от бесконечного противостояния, не ездить по этой дороге, где Офира доживала последние свои минуты? Хоть на две недели в году мы можем с Малкой остаться вдвоем вдали от всего? Хоть на две недели забыть, что мы единственное препятствие к миру на Ближнем Востоке, оккупанты и колонизаторы, каратели и расисты – я ничего не упустил? Черт с ней, с Европой, если есть Россия. Малка все мне покажет – квартиру в Москве, где жили Азазель и компания, фонтаны с секретом и печку, на которой можно спать. Две недели – вот все, что мне надо.
* * *
Настроил себе три телеги планов и тут пришла повестка в резерв. Уезжал я на службу в отвратительном настроении потому что мы с Малкой накануне еще умудрились поругаться. Она просто поставила меня перед фактом что выходит на свою старую работу. Офире уже два года, пусть идет в ясли.
− Ты своими руками разрушаешь наш дом, – сказал я. – Я выполняю свои обязанности, так будь добра не увиливать от своих.
− Каких?
Ну, здравствуйте. А то она не знает. Но для совсем непонятливых я могу и разжевать.
− Украшать мою жизнь. Воспитывать наших детей. Делать дом из крыши и четырех стен. Ты не справишься с этим, если будешь постоянно не высыпаться и вытирать чужие слезы и сопли. Мало тебе того вояжа? Больше ты ни шагу не ступишь туда, где опасно, никаких поездок в арабские и бедуинские районы. Раз тебе Господь своих мозгов не дал, то за тебя думать и решать буду я.
− Понятно. Я для тебя набор функций. Дизайн интерьера, ведение хозяйства, воспитание детей и секс-услуги под одной обложкой. Спасибо, что сказал, остальные выводы я сама сделаю.
Не знаю, какие выводы она там сделала, а вот я предпринял совершенно конкретные действия, чтобы не быть голословным. Забрал у нее банковские и кредитные карточки, оставил только наличные. Сдал ее машину к Вайсу в гараж и договорился никому кроме меня не выдавать. Видеть не могу эту старую консервную банку, вернусь со службы − отдам ее Натану, пусть учится водить, разобьет – не жалко. А Малке купим что-нибудь новое и красивое, белое или цвета морской волны. Работать она собралась. Не будет она работать на такой тяжелой и опасной работе за такие смехотворные деньги. Впрочем, таких денег, которые бы заставили меня отпустить ее на тяжелую и опасную работу, вообще в природе нет.
На этот раз меня отправили в Дженин. Та еще помойка, хуже Газы. Ожидалась какая-то крупная операция, потому что нам всем велели позвонить домой, а потом сдать мобильники до особого распоряжения. Я набрал тестя, и он все понял.
− Ты не хочешь поговорить с Региной?
Я не поговорить с ней хочу. Я хочу остаться с ней в караване на курьих ножках посреди таких джунглей, чтобы до нас никто просто не добрался. Никуда ни отпускать ее и никуда не уходить самому. Если это не возможно, то я вообще ничего не хочу. И меньше всего хочу ей навязываться.
− А? Что?
− Когда я был в Ливане, командир сказал нам: “Ваша задача не умереть за свою страну, а сделать так, чтобы шлемазл на другой стороне умер за свою”.
− Амен, – сказал я и отключился.
Командовал нами американец – по-ихнему, Ethan, по-нашему, Эйтан. Он был в своей семье паршивой овцой, потому что не захотел становиться врачом или адвокатом, а с трудом досидел до конца школы, записался в американскую армию, и пошло-поехало. Ирак-Афганистан, Афганистан-Ирак. Из американской армии его списали после последнего ранения, но израильские коновалы сочли годным для службы. Тут я не мог не вспомнить, как сам ковылял по Хеврону на вывихнутой ноге. Ивритом, в том числе армейским жаргоном, Эйтан овладел хорошо, но, по американской привычке, называл нас исключительно по фамилиям. Оказывается, в американской армии если два солдата называют друг друга по именам, их все начинают подозревать в гомо-отношениях. Совсем с ума посходили.
Нас отрядили изловить довольно известного террориста. Пикантность ситуации состояла в том, что он уже два раза убивал людей собственно в Израиле при помощи взрывного устройства с дистанционным управлением, а потом благополучно возвращался в Дженин и выставлял в интернет злорадные записи. Ни на одном блокпосту его засечь не удалось. Командование, видимо, имело хорошие источники и точно знало, когда оцеплять Дженин, чтобы ни одна мышь не проскочила. Блокпостам была дана команда “оцер”, отряды прочесывали город дом за домом, а Эйтану и нам с ним вместе повезло. Мы засели у искомого террориста дома, что я считал невероятной тупостью. Убийца-то он убийца, но не будет же подвергать опасности собственную матушку. Из психологического портрета, в который нас посвятили, было ясно, что между отсидками в израильских тюрьмах этот человек был примерным сыном.