Нас отрядили изловить довольно известного террориста. Пикантность ситуации состояла в том, что он уже два раза убивал людей собственно в Израиле при помощи взрывного устройства с дистанционным управлением, а потом благополучно возвращался в Дженин и выставлял в интернет злорадные записи. Ни на одном блокпосту его засечь не удалось. Командование, видимо, имело хорошие источники и точно знало, когда оцеплять Дженин, чтобы ни одна мышь не проскочила. Блокпостам была дана команда “оцер”, отряды прочесывали город дом за домом, а Эйтану и нам с ним вместе повезло. Мы засели у искомого террориста дома, что я считал невероятной тупостью. Убийца-то он убийца, но не будет же подвергать опасности собственную матушку. Из психологического портрета, в который нас посвятили, было ясно, что между отсидками в израильских тюрьмах этот человек был примерным сыном.
И вот я имею счастье беседовать с этой почтенной женщиной, уважаемой в Дженине матерью пятерых шахидов. Отца этой великолепной пятерки допрашивали в гостиной. По моим наблюдениям, чем старше арабская женщина и чем больше у нее сыновей, да еще таких заслуженных, тем более она внушительна и тем громче орет. Но здесь, видимо, всем заправлял отец. Передо мной было худенькое, по-настоящему испуганное существо, которое больше всего боялось что-нибудь не так сказать и навлечь на себя гнев мужа и сыновей. К тому же с ивритом у нее было очень не густо, и ничего вразумительного я от нее не услышал. Я размеренно и тихо повторил свой вопрос, но это не помогло. С другой стороны двери послышалась какая-то возня. “Кто там?” − крикнул я. “Невестка”, − ответил снаружи Эйтан. Еще не увидев человека, я услышал молодой женский голос, уверенные интонации и удивительно хороший для этих мест иврит. “Моя свекровь все равно ничего не знает. У нее больное сердце. Я готова вам отвечать”. − “Пусть зайдет сюда”, − крикнул я, до некоторой степени заинтригованный. На кухню зашла молодая арабка, традиционно одетая, но с открытым лицом. Я взглянул ей в лицо и едва сдержал возглас “О, Господи!” Трудно не узнать человека, которого ты много лет видел почти каждый день. Большие голубые глаза, золотистые ресницы, круглые щеки. Фейга из квартиры напротив. Фейга Городецки, лучшая подружка моей сестры, единственная, кто к моменту нашего бегства с ней еще разговаривал. Краденая израильская машина, за рулем ашкеназского вида еврейка с документами жительницы Иерусалима. Вот как он проезжал через блокпосты. Открыть багажник никому в голову не приходило.
− Можете идти. Я буду разговаривать с вашей невесткой, – сказал я пожилой арабке.
Фейга сказала свекрови что-то ласковое и успокаивающее, и та улизнула с кухни, бросив на меня исполненный страха взгляд. Лицо Фейги мало изменилось за пять лет, а фигуры не было видно под длинным и бесформенным арабским платьем. Но когда она характерным жестом выпрямилась и взялась рукой за поясницу, я все понял. Чего-чего, а беременных женщин в Меа Шеарим хватает, и этот жест я запомнил.
− Может быть, ты все-таки сядешь? – предложил я.
− Надо же, какая честь. Мне, в моем же доме, на моей же кухне, соизволил разрешить сесть солдат Армии обороны Израиля. И не кто-нибудь, а сам несравненный Шрага Стамблер. Если так дальше пойдет, я, чего доброго, вообще могу не весть что о себе возомнить.
− Прекрати, – холодно оборвал ее я. – Что бы с тобой не делали в Меа Шеарим, остальные евреи не заслужили твоей ненависти и твоего предательства. Я уж точно не сделал тебе ничего плохого. И если уж тебе так приспичило доказывать лояльность твоим новым хозяевам, то избери для этого какой-нибудь другой способ и не подвергай опасности еврейского ребенка, которого ты носишь.
С этими словами я встал со своего стула, схватил его и шваркнул об каменный пол. Сидение треснуло пополам.
− Ты все такой же, Шрага, – грустно прокомментировала Фейга, садясь на другой стул и придерживая рукой живот. – Ты очень рано поделил всех на хозяев и холопов. То, что людей могут связывать какие-то другие отношения, для тебя странно. А если бы я носила арабского ребенка, ты бы о нем не волновался?
− Все твои дети по определению евреи, и ты знаешь это не хуже, чем я. Не имея возможности волноваться обо всех, я волнуюсь в первую очередь о близких, о своих. Это же так естественно. Почему я вечно вынужден объясняться и оправдываться?
− Немцы тоже в первую очередь волновались о своих и ни в ком другом не видели людей.
Немцы были разные. Некоторые из них любили и защищали свою Германию весной 45-го. Неужели Израиль заслуживает от меня меньше?
− Ты всегда выделялся из общей среды. Я же была влюблена в тебя, мечтала выйти замуж за тебя. Но почти каждый день бывал момент, когда ты внушал мне страх. У тебя даже взгляд менялся, становился стеклянным. Помнишь, ты помог мне занести по ступенькам детскую коляску? В этот момент я мечтала только об одном – чтобы ты снизошел до меня. Но в этот же день ты избил Эфраима Лернера так, что он потом долго не мог ни сесть, ни лечь. Его мать плакала в синагоге и проклинала тебя.
− Если ты ожидаешь, что я сейчас сгорю от чувства вины, то я вынужден тебя разочаровать. Для меня было главным, чтобы он отстал от Натана, а мог он сесть или лечь, это его проблемы. Его мать вырастила подлеца и шакала, она еще не раз будет из-за него плакать и, заметь, без моего участия.
− Ну да, конечно, у тебя всегда были веские причины. Но ты же кайф от этого ловишь, Шрага. Тебе же нравится чужое унижение, потому что на фоне униженного ярче смотрится твое великолепие. Но меня оно после этого дня уже не ослепляло.
Чувствуя, что эта канитель затянется надолго, я пододвинул себе стул.
− И слава Богу! В тот год я вытаскивал из болота мать, братьев и сестер, я удерживал Натана на краю пропасти, чтобы он не покончил с собой, я похоронил очень дорогого мне человека и был уверен, что погибла моя будущая жена. Мне только влюбленной дурочки не хватало. Похоже, ты хочешь меня уверить, что твой арабский сожитель тебя, как ты выражаешься, ослепляет.
Прежде чем Фейга успела мне ответить, в дверь ударили прикладом и раздался крик:
− Что ты там застрял, Стамблер! Она тебе что, минет делает?
− Иди к черту, Эйтан, не мешай работать! – отозвался я.
− Уж во всяком случае, у него мораль выше, – прокомментировала Фейга.
− Давай не будем о морали. Община, к которой ты присоединилась, не блещет моралью.
− Мы говорим не об общине, а о тебе. Для тебя люди только те, кто от тебя зависит и при этом молится на тебя. Все остальные − это или препятствие, которое нужно убрать с дороги, или орудие, которое ты вправе использовать. После того как вы сбежали из общины, все ходило ходуном, не было ни порядка, ни закона. Вроде бы ввели много новых устрожений, а на самом деле каждый делал, что хотел. В общем, я сбежала через год после вас.
− Ну?
− Жила на Центральной автобусной станции, потом у сутенера на квартире.
− Никто тебе не мешал обратиться в Гиллель[287] или в полицию. Разве ты нелегалка, которая боится депортации? Насколько я знаю, твой отец выправил вам всем израильские удостоверения. Если ты ничего не сделала, чтобы не жить такой жизнью, значит, это тебя устраивало.
Лицо Фейги дернулось, а я с удовольствием это отметил. Почему мне одному должно быть больно?
− В последний раз я видела тебя в конце 2006-го на Центральной станции. Ты кого-то встречал и пришел заранее. Ты скользнул по мне взглядом, как по неодушевленному предмету. Больше всего тебя волновало, чтобы вокзальная шлюха не приблизилась к тебе, такому холеному и благополучному, не испачкала, не осквернила.
Похоже, Фейга просто злится на меня за то, что у меня после ухода из общины жизнь сложилась лучше, чем у нее. Кажется, Малка называет это “классовая ненависть”. Да, классовая ненависть.
− Ты обвиняешь меня в том, что араб подобрал тебя на вокзале?
− В любой общине удел женщины это дети и куча работы. Так если мне все равно это на роду написано, то почему не делать это с кем-то, кто видит во мне человека?
− Это у тебя не первый ребенок?
− Второй.
− Где первый?
− Спит. Прикажешь разбудить?
− Не вижу необходимости.
Пауза.
− Ты больше ничего не хочешь меня спросить?
− Зачем? Мне и так все ясно. Я прекрасно вижу, кому ты лояльна. Люди сильнее всего ненавидят тех, кого предали. Не пытайся повесить на меня ответственность за свое предательство. Мой моральный облик тут совершенно не при чем. Я такой, какой есть, и если тебе это не по нутру, это твоя проблема, а не моя.
− А чего ты, собственно, ожидал? Что я буду каяться в своей глупости и умолять тебя спасти меня из этой арабской клоаки?
Именно этого я и ожидал, именно на это надеялся. Я был готов рисковать своей жизнью и жизнью людей, я был готов сорвать операцию и получить нахлобучку, потому что жизнь и свобода еврейки и ее детей для меня абсолютная ценность и не предмет для торга и переговоров. Человек может ошибиться, сделать глупость, он от этого не перестает быть своим. Упавшего не по своей вине надо поддержать, а не толкать. За несколько минут от моей лучезарной мечты остались дурно пахнущие куски. Я не сделал тебе ничего плохого, Фейга, но ты мне очень больно отомстила.