В пакете, как почерневшие и сгнившие на поле кочаны, лежали маленькие черепа, с круглыми дырками в затылочной части. Под черепами стыдливо прятались кости, обломки тазобедренных суставов.
– Можете открыть еще один анатомический музей, новые хозяева деньжат подкинут, – как бы добродушно пошутил прораб; сквозь показное добродушие повеяло невнятной угрозой. – Нет, но вы точно не в курсе? Так же просто черепа не появляются?
Растерянный Шомер помотал головой. Нет, он не в курсе.
– Вы бы, что ли, узнали. – Прораб изобразил глубокое разочарование. – История все-таки. А косточки отдайте батюшке, у вас же церковь есть на территории? Пускай отпоет.
Но беда никогда не приходил одна; тем же вечером смурной отец архимандрит напомнил о желании владыки перевести усадебную церковь на баланс Патриархии; бумаги на столе у губернатора, тот обещает положительный вердикт.
Жизнь придавила, как могильная плита, и пахнуло плесневелым холодом.
Весь тот ужасный день старик отмахивался от сотрудников. Хорошо, что Цыплаковой не было на месте; вернется – будет выедать кишки. Звонил далеким благодетелям; те возмущались, обещали отзвониться вечером, и почему-то ни один не отзвонился. Давление скакало; как бы ему не свалиться, нельзя сейчас сдавать позиции. Завтра утром он откроет совещание; и что предложит? Будет сидеть и растерянно хлопать глазами? Это невозможно, это против шомеровских правил. Он и так прокололся, позвонив Саларьеву в разбитом состоянии; вспоминая, Шомер неприязненно жевал губами и брезгливо морщился. Пашук его, конечно, меньше уважать не станет; он вообще хороший парень, только чересчур уклончивый, незрелый, ни за что не хочет отвечать и помимо основных обязанностей своих занимается какой-то ерундой. Но, хотя Пашук из понимающих, он все равно подумает: сдает старик. Обидно.
Пора использовать успокоительное средство. Он никогда не прибегал к нему зимой – рискованно, только поздней весною и летом. Но, кажется, настал особый случай.
Ранним утром Шомер вышел из усадебной гостиницы; семья… то, что можно называть семьей… жена уже лет двадцать пять жила отдельно, в Ленинграде, а здесь у него был постоянный директорский номер. Посчитал количество машин на освещенной стоянке: четырнадцать, почти все комнаты на выходные были заняты; прекрасно. Даже стройка никого не отпугнула.
Дорожки парка, освещенные садовыми светильниками, были тонкие и ровные, как стрелочки на офицерских брюках; на снежных жгутиках, оставшихся после метлы, тонким правильным слоем лежал красноватый песок. На излете липовой аллеи, сквозь черные сплетения деревьев, в синеве прожекторов сиял господский дом. А ведь когда-то (если мерить мерками истории – недавно) ночью тут светился только старый бронзовый фонарь, случайно найденный в подвале. Года полтора, пока не утвердили штаты, Шомер жил совсем один, на взгорье, в чудом сохранившейся сторожке. Каждый вечер зажигал фонарь. Хоть одно световое пятно, хоть один огонек в невыносимой черноте деревенской ночи. Просыпался в три часа утра; долго слушал, как на чердаке шуруют мыши, а в подклете крыса беззастенчиво грызет опору, смотрел, как моргает фонарь на ветру (похоже на азбуку морзе), и опять засыпал.
Он повернул на боковую тропку, и, пропетляв в кромешной тишине минуты три или четыре, снова оказался в парке. В поздней его части, романтической.
Все было закрыто снегом, а снег облит голубоватой льдистой коркой, пробитой множеством мелких копытец. Вот, царапая тонкие ноги, гуськом пробирались косули – кто-то явно их спугнул. А вот лиса мышатничала… Вокруг Приютина была хорошая охота; егеря, их вооруженная аристократия, умели сговориться с местной властью и зачастую обходились без лицензий, благодаря чему на здешних деревенских землях обосновалось несколько помещиков: так он называл успешных, содержательных людей. Содержательных во всех возможных смыслах.
Много лет назад, в середине иссушающего августа, Шомер нервно спал. Вдруг что-то грохотнуло, потом еще (он спросонок подумал: гроза, слава Богу!), раздался счастливый лай. Теодор Казимирович оделся, вышел – перед ним стоял высокий человек, лысый, крепкий, загорелый, с уверенным въедливым взглядом, похожий на масона девятнадцатого века. Человек опустил ружье дулом вниз, и только после этого заговорил – быстро, чуть невнятно:
– Простите великодушно, разбудил, не знал, что здесь усадьба, я тут первый раз. А вы кто будете? Директор?
– Директор. А вы?
– Сергей Антонович, Прокимнов. Можете просто Сергей.
– Теодор Казимирович, Шомер.
И не добавил – «Можно просто Теодор». Он еще не решил, что будет делать: гневаться или приглашать на завтрак.
Со стороны деревни (это хорошо; значит, стрелял не на их территории), перемахнув через кусты, к ним подлетела мокрая легавая; в зубах у нее, как испанский кожаный бурдюк, обвисала плотная утка.
– Ай, Ласка, ай, молодца, ай, хорошая собака, давай, давай сюда. Ласка! Отдай, сказал. Вот хорошо, вот умница. Простите, Теодор Казимирович, я понимаю, это наглость, но у меня к вам нижайшая просьба. Вы собачке воды не нальете? Мы от самого болота по жаре – бегом, у нее сердце может не выдержать.
Смуглый масон ему показался: хозяин, четкий, ясный человек, без сантиментов и вихляний. Таких директор уважал. И предложил:
– Хотите творога?
Они уплетали деревенский творог, густо заливая его сметаной, и говорили ни о чем, как будто были знакомы сто лет. Собака шумно лакала из миски, издавая звуки, похожие на всхлипы насоса.
В следующий раз Сергей Антонович забрел в Приютино уже в конце утиного сезона; они посидели, как следует выпили, закусывая солеными помидорами, с которых Прокимнов счищал кожуру, как скорлупу с крутого яйца. Потом приехал поохотиться на зимние каникулы: Шомер поселил его в бане – гостевые домики у них тогда еще не появились. А весной Теодор позвонил ему сам и попросил пострелять бобров, окончательно сгрызших плотину.
Через пять лет Сергей Антонович, сдружившийся со всем поселковым советом, получил во владение земли, в полукилометре от усадьбы; вслед за ним построились его друзья, так вокруг усадьбы и сложилось барское подворье. Кстати, это мысль, и неплохая. Надо будет позвонить Прокимнову; тут не только дружба, но и нечто понадежней, интерес: если все застроят, вольная охота прекратится. Так что господа помогут, заодно музею и себе.
Шомер знал свой парк наизусть, как слепые знают жизнь по звуку. В Крокодильем гнезде он построил боскетные залы. На малое Марсово поле вернул фонтанчики. Догадался, где была увеселительная роща (план ее не сохранился). Самолично, этими руками, большими, как дворницкие лопаты, ставил древесные сваи для летних катальных горок и менял скосившиеся шестеренки в механизме карусели. Карусель теперь вращается под музычку, мигает огоньками, детки радуются, взлетая и спускаясь на лошадках, а бабушки и дедушки любуются – и детками, и многоцветным отражением в пруду, и это он без боя не отдаст, не ждите. Ну и деньги. Конечно же, деньги. Сегодня без них никуда.
Идти было трудно; Шомер астматически присвистывал, вокруг него светился мерзлый пар. Прошлой осенью, на этом самом месте, он застукал мужичка с огромной ржавой тачкой. Издалека увидел, затаился. Мужичок штыковой лопатой подрезал зеленый дерн и ровными брикетами укладывал в тележку. Выемки чернели, как прямоугольные заплатки.
– Мужчина, – Шомер подошел неслышно, мужичок от ужаса присел. – Какой же вы дадите объяснений? Это ваше?
– Да я-то что, немного вот, для сада-огорода.
– Милицию будем звать? Или сами туда пойдем?
– Зачем милиция? Не надо. Я все на место положу.
И мужичок проворно стал укладывать брикеты в ямки, ласково прихлопывая поверху лопатой и не забывая кланяться хозяину.
Дорога, огибая пруд, опять вела к усадебному дому – с тыла. В конюшне спросонок заржала лошадь, и, сама себя перепугавшись, подавилась всхрапом. Стеклянная теплица исходила раскаленным светом; над смерзшейся плотинкой нависли мельницы, мукомольная и сукновальная; на месте скотного двора располагались баня и общежитие строительных узбеков, он в шутку называл их крепостными. Там же, в отдельном отсеке, проживали мелкие киргизы (оптом взял, целым семейством); лучших дворников на свете не сыскать. Главное, чтобы с узбеками не очень-то пересекались, друг друга они ненавидят.
В каменном здании суконной фабрики стоял настоящий станок. Экскурсанты толпятся, ткачиха Валя чуть актерствует, бодро вяжет узелки и ловко меняет бобины; ткань, сползающая складками в поддон, режется потом на штуки и продается за большие деньги по заказу: рецептура шпанских сукон настоящая, версальские расцветки, красота. А там, за высоким забором, в бывшем однодневном доме отдыха НКВД, теперь поселились художники. От слова худо. Картины писать не умеют, зато умеют шастать по аллее в диком виде, летом сколотили дом на дереве и ночевали там по очереди, идешь с обходом, а они, как филины, у-ху-ху, жутко. Это все саларьевские штучки, он их ему сосватал, говорит, вы ничего не понимаете, теперь искусство все такое. Бред. Но за аренду платят вовремя.