– Здорово. Дай курнуть.
– Здорово.
Их было трое. Поджатые животы и быстрые глаза. Малорослы.
– Дай еще штук пять.
Я дал. Удовлетворившись, застеснялись.
– Мы не просто так, – засмеялся острыми глазами самый мелкий. – Ты спал, мы твои вещи глядели. Стерегли.
– Здешние?
– Один, вот он. А мы гостями.
– Ну и как? Покормила мать?
– Отменно. Оладьи ели. Молока хоть залейся. Живут же. А толстых сколько!
Я закурил и вышел, а они остались. Любо-дорого им было курить в сортире. Я вышел к лицевому входу вокзальчика, к двум-трем старым плакатам и к покосившейся будочке «Союзпечати» – уже чувствовался город, тот ли или иной, большой ли, малый ли, но город. И как последний звук поля донесся рев стада, долгий и трубный рев коровенок с оповещающей всех первобытной радостью при возвращении в теплый надежный хлев или сарайчик. «В сарайку», – говорили здесь.
Даже забора не было, еле видный ров делил огороды Катерины и Наталки.
Наталка обирала ранние яблоньки и жаловалась, что жизнь ее тяжкая, что мужик ее вконец обленился – в ночь ходит с братаном уток стрелять, а днем, само собой, спит. Наталка говорила, говорила и – чудачка! – вдруг села возле корзин, сложила руки и затянула слабым, полуплачным голосом: «Ой, да загубили наших се-елезне-е-ей…»
– Перестань голосить. Мужик живой, а голосишь, – сказала Катерина.
Это было нехорошо, что Наталке первый муж, убитый в войну, любимее, чем нынешний Козенков. Катерина сняла тапки, вытряхнула. Утро уже пылило, и худенькие, наполовину обобранные яблоньки Катерины пританцовывали в кружащейся пыли. А Наталка знай давала, все тянула и тянула, раскачиваясь на корзине с яблоками и вытирая нос платочком: «Ой, загубили ж моего сизо-ого…»
– Вот ненормальная!
Катерина села напротив. Медленно ела яблоки и выплевывала косточки в живую пыль.
Бахнул выстрел. Козенковские мужики – муж Наталки и его брат – с самого утра то ли достреливали ночные патроны, то ли весело пробовали ружья (палили по консервным банкам). От лени они делали это тут же во дворе, дробиной задели курицу и теперь с хохотом гонялись за ней.
– Болваны! Дурни! – крикнула на них Наталка, впрочем, с корзины не поднялась. – Дурни! Еще одну попортите, повыгоняю к чертовой матери!
Наталка перевела дух, подумала, прогнать ли мужиков или еще попеть, затем сосредоточилась и опять затянула:
Ой, загубили ж моего селезня,
Ой, загубили ж моего сизого…
Катерина сказала:
– Живой ведь есть.
Наталка всхлипнула, подумала, но не нашла, как передать свое состояние, и сказала наугад:
– Может, и этого загубят. Тоже жалко будет.
Катерина пошла к себе. А над деревней только-только потекли первые печные дымки. Если уж в поле сегодня не идти, надо бы яблоки продать (только не на дороге, а свезти на дальний рынок). Или подождать?.. Катерина будто бы думала и шла все быстрее. Огородная тропа попетляла, раздвинула ботву и выпрямилась – вот и изба… Катерина покосилась на маленькое окно своей спальни: «Вроде бы встал».
Сердце ее застучало. Сени дохнули скопившимся ночным холодом. «Еще и курит, господи. Ведь зайдет кто-нибудь».
Она прошагала мимо печки, мимо стола с розовой клеенкой, мимо маленького портрета Калинина на стене. Уже предчувствуя, в спальню она вошла виноватой.
– Почему не подняла?
– Будила, Иван Семеныч. Я будила.
– Разве так будят, дурья голова?.. Одно дело, когда темно. А сейчас как выйду? Буди-ила…
* * *
Он сидел уже одетый на узкой и жалкой в утреннем свете постели. Он трогал берданку, вот-вот собирался встать. И недоволен был. Папиросный дым обволакивал «ваньку-мокрого», комнатный цветок с тонкими водянистыми стеблями, и полз дальше, лип к плотно сдвинутым занавескам.
– Небось хотела, чтоб на весь день остался? Где у вас, у баб, ум?
Он уже не мог остановиться, выкладывал и выкатывал, что хотел. Катерина разливала чай, буркнула:
– Были три раза и уже хозяина из себя строите.
– Небось не прочь, чтоб похозяйничал? А?
Он сказал еще и еще (не мог остановиться). Катерина попробовала по-другому: сказала, чтоб допивал чай и чтоб духу его тут не было. И чтоб ружьецо свое не забыл… Ругань шла тихо, не уличная ругань – комнатная, на пугливых, придавленных звуках.
– И уйду. Сейчас же уйду! – шипел Иван Семеныч, хватал берданку, но не вставал. – Утку купила?
– Купила. Забирайте. Жена ваша рада будет.
Он не уходил, сам налил себе чаю. Он не прочь был уйти и вообще покончить с хождениями к этой сухой, неговорливой бабе, но самолюбие было задето. Выгибаясь, пополз выдыхнутый табачный дым по скромненькой бабьей спальне. Иван Семеныч сбавил тон, сказал, что и правда хватит встречаться, зачем нам обоим это?.. Заговорил он грустно и поворачивал так, что все-таки это она его удерживает и не отпускает. Сказал, что ни к чему ей такая воровская любовь, что не баба она, а реченька, что чистая, строгая, что уважают все…
– Не на это ль польстился?
– А хоть на это, – сказал он грустно и раздумчиво. – Не на что больше… Ну чего, чего губы-то сжала? Обидели тебя, так прости.
Он дымил ржавым дымом и говорил: ну, можно ль ходить в одной деревне друг к дружке?.. Шел он сюда вчерашней ночью, волк не волк, дурак не дурак, вот так и шел-пробирался. А стоял ведь у опушки, придерживал ружье и дышал, дышал, и Бога было видно, так было хорошо! Простреленное легкое побаливало, скрипело, он дышал лесом, березками, а затем все-таки свернул к проклятым огородам. Брел в темноте, отыскивая бледную рябь Катерининого забора… Старуха Зыркина, немощная, прямо подвиг совершила: успела обеих дочерей замуж выдать (из болезненной своей семьи). Теперь там только печка чернела, а дом был растаскан по бревнышку, да оставался погреб осевший – темнющий погреб с бурьяном, в него-то вчера и угодил Иван Семеныч. Сидел, как в могиле, очень это весело ночью… Он закончил медленную умягченную речь, помолчал.
– Ладно. Что это мы с тобой с утра? – Он вздохнул. – Здравствуй, что ли.
– Утро доброе, Иван Семеныч.
Маленькие сухие глаза Катерины потеплели, он поцеловал ее. Тяжелой, сонной рукой пригладил жидкие ее косички.
– Я ж не корю, Иван Семеныч… – мирилась она.
– Ладно, ладно.
Она всегда звала его по имени-отчеству, будто бы подчеркивала, что ни на что не претендует, и он понимал это. В окно постучали. «Поедешь с яблоками?..» – спрашивала Наталка Козенкова и вглядывалась в муть окна бегающими глазами. И в глазах этих, слава богу, ничего не было, кроме тарахтящей, подрагивающей машины, которую еще нужно суметь остановить на дальней дороге. Наталка ушла.
– Еще чайку, Иван Семеныч? Не испугались совсем вы, а меня даже в пот…
– Утки где?
Катерина просияла:
– Одна. Одна утка… Но какая! – Она пошла в сени. Он прихватил берданку и затопал за ней, едва не ахнул – вот это утка! Сам неплохо стрелял, но и у лучших охотников (в далеких, в хороших местах) такую видел редко. Он сплюнул слюну и, как живое, погладил синеватое, сливовое оперье птицы. Тронул левый, особо красивый бок, затем тонкую, блестящую по-змеиному шею и вдруг спросил:
– Кто стрельнул-то?
– Баньков.
– Так… Все небось ее хотели купить. Переплатила?
– Ой, Иван Семеныч, – Катерина сияла, – еще как хотели! Проезжие все до одного из машин повылазили. Толпа не подступись. Я уж и так, и этак. Все шумят, трогают, гладят, из рук взяла, Иван Семеныч. Хотелось!
Он усмехнулся:
– Ну вот и опять где ж у тебя ум?.. Все ж ее видели, бабья ты головушка. Как по деревне-то ее понесу? Ободранную, что ли?
И еще усмехнулся:
– А как в избу войду? Моя ж тоже на рынок ходила, тоже ее щупала да гладила. Эх ты…
Он смотрел в узкий просвет занавесок: напротив тишь и подметенность дворика Козенковых. Ни души, самое время уходить. Утка нужна ему была не столько для обмана жены, сколько для вида, для престижа первооткрывателя охоты – не с пустыми, дескать, руками. И как это Баньков ее подстрелил, а не он, не Иван Семеныч… А Катерина почти минуту стояла с открытым ртом, наконец поняла. Сухие и маленькие глаза забегали. Она зачем-то побыстрей сгребла картофельные очистки, топталась в сенях.
– Сейчас, Иван Семеныч. Сейчас. Может, базар не кончился. Может, что осталось…
Он зевнул, и вот такой, заспанный, медлительный и с мечтой про утку, услышал вдруг, как Катерина заперла дверь двойным клацаньем ключа и простучала по крыльцу ногами.
Ноги несли Катерину быстро, но спешки особой она не хотела выказывать. И без того по привычке тихой жизни всякий приглядывался, кто и зачем идет. Вот и крытая листовым железом, богатая изба Рыжухиных (у них жила та самая кислая и манерная дачница с больным мальчиком). Дачница купила сегодня утку, но не уступит – это ясно, да и утка уже в котле.
– Марковна, кликни дачницу, утку не уступит ли…
А Марковна щурила маленькое церковное личико:
– Брала ж нынче.
– Еще надо. Кликни уж, будь доброй.