– Ты, кажется, действительно становишься женщиной.
– Почему это?
– Ну, потому что это такое детское чувство, когда мама ведет тебя в зоопарк за руку, а ты шагаешь, крутишь головой, ешь сладкую вату и понятия не имеешь, где ты сейчас, как вернуться домой. И если ты вдруг потеряешься, то просто остановишься, где потерялся, будешь плакать и ждать, пока подойдет полицейский. Или мама найдет тебя. Или просто какой-нибудь прохожий, про которого ты сразу подумаешь, что он хороший человек, и было бы очень славно жить у него в доме, и там, наверное, есть много интересных игр и, может быть, даже собака.
Я курил и смотрел на свисавшие с почерневших балок окорока:
– Ты думаешь, что, если бросишь меня сейчас в этой дыре, я стану плакать, пока не придет полицейский?
– Нет, конечно, ты немедленно обратно станешь мужчиной, будешь видеть смысл жизни в принятии ответственных решений, опять поверишь, будто решение любой проблемы просто измеряется в деньгах, и забудешь обо мне.
Когда Мара говорила, никогда нельзя было понять, шутит она это или всерьез. Она заплатила за обед. Мы поехали дальше. Пляжи в Виареджо были пусты, дул такой сильный ветер, что, когда мы выходили из машины, над головами нашими оборвало какой-то дурацкий флаг и унесло на балкон старинного отеля в английском стиле, не помню, как называется.
Мы гуляли по пляжу. У Мары развевались волосы и полы плаща, у меня мерзла бритая голова, и я купил шляпу. Ветер немедленно сорвал шляпу у меня с головы и унес приблизительно туда же, куда и флаг. Тогда я купил кепку и огорчился. Мне почему-то казалось, что в шляпе я буду счастлив, а в кепке нет.
– Что ты думаешь о нас? – вдруг спросила Мара.
– В каком смысле?
– Ну, в смысле, это навсегда?
– Навсегда ничего не бывает, – тут я чуть было не назвал Мару деткой или киской, или малышом. – Есть пляж в Виареджо, зима, ветер, мы с тобой обнявшись, вспышка, остановись мгновенье.
– Ты говоришь как мужчина.
– Прости? – я спросил или извинился?
Мара начала объяснять, что, по ее мнению, главная разница между мужчиной и женщиной такая же, как между кино– и видеопленкой. На экране кино от видео ничем не отличается, и там и там движущаяся картинка, только у мужчины она состоит из отдельных кадриков, как на кинопленке, а у женщины никогда не прерывается, как на видео.
Я переспросил несколько раз. Я не понимал, в чем разница. Она дрожала. От холода? От волнения? Мы зашли в кафе, и все кафе в этой истории сливаются для меня в непрерывную линию столиков и салфеток, запаха кофе и жареного чеснока навсегда.
Мара говорила, что, заталкивая меня вчера в электричку, представляла себе всю нашу жизнь, что вот сейчас мы займемся случайным пьяным сексом, а на следующее утро нам будет неприятно друг на друга смотреть, так что мы расстанемся, даже не обменявшись телефонами. Или, наоборот, мы займемся случайным пьяным сексом и неожиданно не опротивеем друг другу наутро, и тогда она выйдет за меня замуж и, может быть, даже родит детей, ей будут продолжать нравиться девушки, я не буду придавать этому значения, не считая лесбийскую любовь изменой.
– Ты правда все это думала? А я-то, дурак, просто садился в электричку.
– Угу, – Мара отхлебнула капучино из чашки, губы у нее были измазаны в молоке, – а потом ты просто стоял на балконе, принимая облака за горы, просто спал со мной в одной постели, просто завтракал, просто ехал на море. Я же говорю, у тебя жизнь разваливается на кадрики.
Мы вернулись к ней домой и стали жить вместе. Я позвонил в университет, где работал ассистентом профессора, и сказался больным.
– Поехал в Виареджо на выходные и заболел, профессор, простите, не знаю, сколько это займет времени.
– Передавайте ей привет от старика, – улыбнулся профессор в трубку.
На третий день в ее маленьком городке со мной стали здороваться в баре и в булочной, без вопросов выдавая мне обычный мой завтрак и обычный сорт хлеба. Мы по-прежнему спали, обнявшись, но, поскольку я не думал, хороший ли я любовник, у меня не было ни малейшего стимула заниматься с Марой любовью. Мы совсем не расставались пять дней, а на шестой день она пошла к врачу. Я завтракал в баре один. Кофе, апельсиновый сок, теплая булка, газета. Я совершенно не задумывался, на какие деньги стану жить, вернусь ли в университет, и если вернусь, то когда. Ко мне подошел человек с седою ухоженной бородой, похлопал по плечу и сказал:
– Просто задержка. Не волнуйтесь, молодой человек, ваша аморетта не беременна.
– Я знаю, – сказал я человеку с бородой.
– Ты была у гинеколога? – сказал я Маре, вернувшись домой.
– Да, ложная беременность, как у таксы. Таксы очень эмоциональные собаки, ты знаешь?
На следующую ночь мы просто лежали в постели, обнимались и разговаривали. Клянусь, я не трогал никаких ее эрогенных зон, но посреди фразы она вдруг изогнулась, словно в приступе падучей, заплакала, поцеловала меня и сказала, чтоб я не пугался, потому что это эмоциональный оргазм.
Я носил ее вещи, потому что мои все остались в городе, и не было ни сил, ни желания ехать за ними. Я почему-то был уверен, что так мы теперь и будем жить, и никогда не надо будет никуда ехать до самой старости и смерти.
Потом у меня заболел зуб. Местный дантист отказался лечить меня без страхового полиса, страховой полис остался во флорентийской квартире. Два дня я терпел боль, мешая виски с обезболивающим. Но на третий день от боли стал терять сознание. Мара посадила меня в машину, отвезла в город, остановилась у двери моего дома. Я был в женском свитере. Мара сказала:
– Я не буду за тобой приезжать. Вылечишь зуб, приезжай сам с чемоданом.
Я помню, как таяли за поднимавшимся автомобильным стеклом ее губы, глаза, волосы, собранные в пучок под смешную клетчатую кепку. Когда стекло поднялось до конца, тихонько в конце стукнув, лицо моей любимой (amoretta) сменилось отражением бутика Hermes, обосновавшегося в тогдашнем моем доме.
Я к ней не вернулся.
После маминой смерти главным образом меня беспокоило не мое собственное (весьма ожидаемое) сиротство, а состояние папы. Родители сорок лет прожили вместе. Последние четыре года, пока мама болела, родители не провели врозь ни одного дня. Последние несколько месяцев, пока мама лежала уже, не вставая, дома и в хосписе, отец не оставлял ее ни на минуту, даже не выходил покурить, бросил курить в религиозной какой-то надежде, что его отказ от курения почему-то поможет маме.
Ничто, разумеется, не помогло. Мама умерла, и отец… как бы это сказать?.. Он впал в ступор.
Целыми днями он лежал на кровати в своей комнате, глядя в потолок. Он не читал книг, он даже не включал телевизор. Он не пользовался постельным бельем. Он никогда не раздевался. Он ел не чаще одного раза в день.
Иногда я ему врал, что некому, совершенно некому, дескать, забрать внучку из школы. Тогда папа вставал и ехал в школу за внучкой. От дома до школы езды минут десять. Однажды так вышло, что отец подвозил меня, и я подумал, что ему нельзя водить машину, особенно если в машине ребенок. Он вел машину как пьяный, хуже, чем пьяный. Он управлял автомобилем так, как будто на улице нет ни других машин, ни пешеходов, ни перекрестков, ни светофоров, да и самих улиц нет. С этого дня я перестал врать отцу, будто некому забрать из школы внучку, а старался забирать девочку сам.
Отец, кажется, не заметил перемены. Он продолжал лежать и смотреть в потолок. Днем и ночью. Он, кажется, никогда не спал. И только иногда у него на лице появлялась особенная гримаса, и он характерно покашливал – это значило, что у него сердечный приступ. Я уговаривал его принять нитроглицерин. Иногда отец соглашался, иногда отказывался. Тогда я подсылал с лекарствами сына, потому что принять лекарства из рук внука отец не отказывался никогда.
Опять же с помощью сына я уговорил отца поехать со мной к кардиологу. Доктор велел отцу пить лекарства и ходить не менее часа в день. Отец лежал пластом и лекарств не пил.
Так прошло несколько месяцев. Однажды я вошел к отцу в комнату, но застал его не глядящим, по обыкновению, в потолок, а перебирающим старые фотографии. Он сказал, что хочет установить памятник на маминой могиле и ищет подходящую фотографию для памятника. Я предложил помочь, но отец настаивал на том, что сделает все сам, и даже денег на памятник не взял, объяснив, что накопил достаточно, откладывая свою пенсию.
С этого дня его образ жизни изменился. Он стал заниматься памятником. Каждый день ему надо было ехать то в гранитную мастерскую, то в фотографическую, то на кладбище договариваться про опалубку… Это было, во всяком случае, лучше, чем лежать и смотреть в потолок. Довольно скоро отец снова стал управлять машиной по-человечески, есть стал два раза в день, и сердечные приступы случались реже.
Несколько раз я предлагал ему помощь. Предлагал поехать вместе с ним. Но он всякий раз отказывался. Говорил: «Вот годовщина матери будет, тогда и поедем все вместе».