Я тогда еще не подружился с Цецилией Робертовной и не знал, что таких, которые ни за что не скажут, где Красноармейская улица, – самое большее одна треть. А другая треть вполне даже красная, а последней трети вообще наплевать – только оставьте нас в покое. А тут я еще вспомнил, как мне рассказывал один знакомый, что в эстонском городе – не в латвийском, именно в эстонском – он искал кассу «Аэрофлота». Ему кто-то сказал: «Это тут рядом, на площади, где памятник Ленину, буквально позади Ленина. Прямо смотришь на Ленина и видишь: сзади написано „Аэрофлот“». И он, дурак такой, спрашивал всех: «Как пройти к памятнику Ленину?» Все вежливо улыбались и говорили: «Понятия не имею». Наверно, я вляпался в такую же историю. Какого черта они сняли комнату именно на Красноармейской улице?! Я вернулся обратно на станцию, потому что помнил, что там висел план поселка. По стеклу, за которым висела эта довольно большая, от руки нарисованная туристическая карта, бежали струи воды. Я разгонял ее ладонями и искал Красноармейскую улицу. Как-то она мне сразу не бросилась в глаза. Тогда я решил прочитать всю карту сверху донизу. Но Красноармейской улицы не было. Конечно, нормальный человек плюнул бы на всё, поехал бы домой сушиться и ждать, пока Оля Савельева и Сева Сахаров объявятся сами. Ведь я же им сказал, что приеду и буду жить в Доме писателей в Дубултах – а найти Дом писателей в миллион раз легче, чем какую-то Красноармейскую улицу.
Но я был не таков. Я соображал, что делать. И сообразил. Я подошел к кассе, постучал в окно и спросил: где здесь милиция? Кассирша так разволновалась, что заперла кассу, вышла со мной на платформу и показала мне, куда идти. Это было действительно недалеко, каких-нибудь пять минут по размытым, пузырящимся от дождя дорожкам. В милиции пахло сукном и портупеями. Два румяных молодых милиционера спросили меня: «А тебе зачем?» Я сказал: «Там снимают комнату мои друзья». «Фамилии?» – спросил милиционер. «А вам зачем?» – спросил я. Они почему-то долго смеялись, а потом подвели меня к карте. Это оказалось довольно близко от станции. Настолько близко, что я, кажется, два раза проскакивал эту улицу в своих поисках. Это был крохотный проулочек. Ну вот я на месте. Осталось только докричаться через забор, потому что калитка была заперта изнутри. Потом оказалось, что она была вовсе не заперта. Это просто я от усталости и злости не мог справиться со щеколдой.
Меня напоили чаем, а перед этим дали выпить рюмочку водки. Я не очень промок, потому что на мне был хороший плащ и зонтик тоже был большой. Мы посидели, поболтали. Мне было очень приятно с ребятами, и они предложили мне остаться у них ночевать. У них было две комнаты. В большой комнате спали девушки, а в маленькой на большом раздвижном диване-кровати – Сева. Так что место для меня было. Мне ужасно захотелось остаться. Просто не передать, не рассказать, как сильно захотелось сбегать за водкой и купить еще хлеба с колбасой. Сидеть так весь вечер, а потом, опьянев от водки, от чудесного воздуха и от девушек, которые были постарше меня (это меня особенно очаровывало), лечь спать. У меня совершенно не было никаких мечтаний, связанных с девушками, – ни с одной, ни с другой. Люсю я видел первый раз в жизни, а Олю Савельеву знал давно, но влюблен в нее не был, хотя она мне нравилась, но как-то по-особому. Ничего такого-этакого туда не входило. Остаться же мне хотелось просто очень, но мама же будет волноваться! Ну а с другой стороны, всего три остановки на электричке плюс пять минут от станции там и пять минут от станции здесь. Я сказал: «Я съезжу предупрежу маму и вернусь».
Так я и сделал.
Мы купили еще водки. Мы прекрасно выпили. Мне постелили постель рядом с Севой. Диван был такой огромный, что там уместилось бы еще два, а может, и три человека. Маленькая комната со скошенным потолком и с узкой дверцей в стене. Сева приложил палец к губам и открыл эту дверцу. Там висели копченые окорока и колбасы. «Понял, как люди живут?» – сказал Сева. «Ух ты! Страшное дело!» – сказал я.
Утром мы гуляли и купались. Было солнечно. Пляж высох, и вообще совсем не было похоже, что вчера так лило. Но насморк я заработал.
И вот поэтому-то я так смешно врал Лене. Что вообще-то я не курю, но сейчас, поскольку у меня насморк, я позволяю себе одну-две сигаретки.
Конечно, всё выяснилось буквально через неделю. Потому что насморк у меня прошел, курил я по пачке в день и совершенно не занимался спортом. Но Лена не задавала мне никаких обидных вопросов. Мой умный друг Андрюша был прав: мы любим не «за», а «вопреки». Я нравился Лене не потому, что умел красиво болтать, а несмотря на это.
Дождь, как я уже сказал, ночью кончился.
Солнечным утром мы шли по улице. Оля Савельева, Люся и Сева провожали меня до электрички. Оля почему-то держала меня за пуговицу на рукаве плаща и как будто бы вела меня за собой. Мне это нравилось. Хотя это ровно ничего не значило.
Сева и Люся уже давно умерли. А Оля Савельева жива-здорова, слава богу. Живет недалеко. Работает вообще в двух шагах от моего дома – на филфаке МГУ. Мы иногда перезваниваемся, но видимся редко.
Был один хороший мальчик. Его звали Леша Мельников. Он тоже умер. Довольно давно, то есть сравнительно молодым человеком. А тогда он был очень даже жив и тоже приезжал на Рижское взморье. Мы учились вместе на одном курсе. Проучились вместе целый год, а потом он уехал учиться по обмену в Германию – в ГДР, разумеется. Он жил с мамой в коммунальной квартире на улице Олений Вал в Сокольниках. Это был деревянный двухэтажный дом. Совсем старый, наверно, начала XX века, а может быть, еще старше. Сейчас там стоят новые дома. Помню, как я рассказывал ему, что приходил к одному своему знакомому пожилому сценаристу на улицу Олений вал, и Леша неожиданно злобно, хотя был хороший и добрый мальчик, сказал: «В моем доме живет, сволочь». Ему было страшно обидно, что их домик снесли, и такие же домики, которые стояли там, обнесенные высокими стройными деревьями, снесли тоже, еще в середине семидесятых, и выстроили целый квартал многоэтажных многоквартирных домов – «А для нас с мамой там не нашлось квартирки», – сказал Леша Мельников. Их выселили куда-то очень далеко, на Алтуфьевское шоссе. Метро там еще не было. Строилось всё очень по-советски – сначала дом, потом дорога к нему. Поэтому эти большие и, в общем-то, красивые бело-синие дома стояли посреди полного разора и разрухи, среди вывороченных комьев глины и гор неубранных бетонных обломков. Но и это было счастьем для всех, кроме моего друга Леши Мельникова. И не только потому, что его выселили из любимых Сокольников, а потому, что им с мамой дали однокомнатную квартиру. Квартира была, кстати говоря, довольно хорошая. С очень большой кухней, где плита была к тому же не газовая, а электрическая. Так что мой бедный Леша жил на кухне. А когда он привел домой жену, то на кухню переехала мама.
Вот.
Он приехал в Дубулты с мамой. Они снимали комнату, кстати говоря, в том же самом Асари, но это было в другой раз, это было еще одно лето, третье, не то, где была Варя, и не то, где была Лена, а совсем другое. Или даже четвертое.
Только это было уже как будто не мое лето, а какого-то другого человека, с которым происходило то же самое, что происходило со мной. Не «точно такое же», а именно «то же самое» – но это был уже не совсем я.
Лешина мама работала участковым врачом-терапевтом, и первое, что она сказала моей маме, когда они познакомились: «Ой, как вы плохо выглядите! Я как врач говорю. Вам надо срочно обследоваться». Моя мама решила отшутиться и сказала: «Но хоть отпуск-то я могу закончить?» «Можете, – совершенно серьезно сказала та. – Сколько у вас осталось? Недели две? Две недели даже при раке ничего не меняют. Но как приедете в Москву – срочно на обследование». Мама потом повторяла это мне несколько раз. Сначала со смехом, потом с удивлением, а потом – даже с некоторым ужасом. «А вдруг она меня сглазит? – говорила мама. – Нет, я обязательно пойду обследоваться. Нет, я, конечно, не верю в сглаз». «Да она простой участковый, – говорил я. – Ты что? Тоже мне, профессор». «Наоборот, – восклицала мама. – Именно что участковый! Участковый врач каждый день видит десять, двадцать больных, а многих наблюдает годами, десятилетиями, поэтому участковый может увидеть то, что никакой профессор не заметит».
В общем, моя мама всерьез решила, что ей уже поставили страшный диагноз. Но она прожила еще тридцать пять, а может быть, даже тридцать семь лет после того разговора. Еще одну жизнь. Мало, говорите? Вот Пушкину хватило. Не говоря уже о Писареве.
А вот Лешина мама умерла от какой-то непонятной болезни через три года. За несколько месяцев она буквально сгорела, и так никто толком и не мог сказать, что же это на самом деле было. Какой-то, как говорили врачи, галопирующий процесс в центральной нервной системе.
У Алеши была девушка в Риге. Кажется, ее звали Регина. Одни раз я видел ее. Такая светловолосая, светлоглазая, стройная и, наверно, даже красивая латышка. Всё время улыбалась, всё время говорила: «Да, да, конечно». «Пойдемте в кафе? – Да, да, конечно. – Пойдемте купаться? – Да, да, конечно. – А может, просто лучше погуляем? – Да, да, конечно». Если бы она не была почти что невестой моего друга, я бы непременно задал ей более серьезный вопрос, раз уж она на всё отвечает: «Да, да, конечно». Но в таких случаях остается только развести руками. Кстати говоря, я не знаю, считала ли она себя Алешиной невестой и что об этом думал он сам, но вот мама его так считала точно. Она всё время говорила и мне, и нашим общим друзьям в Москве, и здесь моей маме, что Алеша обязательно женится на Региночке (она ее так называла) и они будут жить в Риге. Я бы на Лешином месте обязательно бы женился на Региночке. Во-первых, красивая, во-вторых, на всё говорит: «Да, да, конечно», а в-третьих, почти иностранка. Европейская женщина. В дальней перспективе я оказался прав, но две вещи мешали мне праздновать свою правоту. Во-первых, Леша не женился на Региночке, а во-вторых, он умер до того, как Латвия стала независимым государством.