– …Мало ли что бывает. Я ведь не осуждаю. – Игнатьев поспешил тут же смягчить: – В жизни все бывает.
Она уснула.
А Игнатьев томился. Он принял снотворное, однако не уснул и вновь шастал туда и сюда, из комнаты в комнату; разворачиваясь, он каждый раз обкарнывал свое однообразное движение: ему было тесно здесь, нехорошо и тесно. В зеркало он уж и не глядел. Прикрыв дверь комнаты плотнее, он стал было слушать транзисторный приемник, чтобы, может быть, отвлечься. А потом вдруг направился к жене и в ярости растолкал спящую. Он кричал свистящим шепотом: «Я тебя голую сейчас за дверь выставлю! Выгоню!» Ему казалось, что в выставлении за дверь есть некое обличение и страшный позор. Он суетился. Он только в юности скандалил и дрался с женщиной и забыл, как это делается.
– А?.. Что?.. – Она щурилась от света, подняв к глазам ладонь (а может быть, оберегала лицо от удара).
– Что?.. Я тебе скажу – что. И идиоту ясно, чем ты занималась до трех ночи. – И он назвал словом, чем она занималась. – Ты думаешь, никто не знает, не узнает! Или ты забыла, что мужики – болтуны?
– Да что ты…
Она невнятно оправдывалась, он же, вырвав ее из постели, толкал теперь к двери. Он несильно и уже несуетливо толкал. «Я… Мы… Кофе пили», – лгала она, торопясь, чтобы хоть как-то и что-то солгать, но тут последним сильным рывком он вытолкнул, выставил ее на лестничную клетку. Она была в ночной рубашке, старенькой и ветхой, и неудивительно, что в двух-трех местах ткань рубашки немедленно распалась, порвалась и висела клочьями и длинными нитками, там же белело тело. Возможно, были ссадины. Он запер за ней дверь. Но и минуты не прошло, открыл – вспомнил, что зима. Она стояла, прижав руки к груди. Ему пришлось выйти и втолкнуть ее обратно.
– Иди, – с присвистом сказал он.
– Я только пошла с одним нашим… кофе…
– Ты пошла по рукам. И хватит об этом.
Однако после всей этой сцены она довольно быстро и буднично уснула: уже минут через пятнадцать, ну двадцать Игнатьев услышал ее спокойное дыхание, и сомнений тут быть не могло – она спала. Игнатьев не спал до утра. Шастал. Чай пил.
С утра обсуждался снос двухэтажного дома, принадлежавшего их НИИ.
За то, чтобы оставить дом за собой, НИИ боролся с райисполкомом не один год и не два. Райисполкому, как водится, объясняли и доказывали, что дом представляет историческую ценность: верный, хотя и обычный прием. Было добыто слабенькое, но все же свидетельство, что дом типичен для архитектуры XVII столетия. И было почти подтверждено, что однажды проездом в доме ночевал Багратион, – в райисполком писали бумагу за бумагой, все дерзкие.
В райисполкоме заколебались. Но колебания были тут же отброшены, как только выяснилось, что здесь (уже независимо от райисполкома и независимо от НИИ) пройдет новый проспект, по замыслу – красивый. Спор был кончен: НИИ дом потерял. Но, потеряв дом, НИИ не хотел потерять хотя бы достоинства, и потому теперь совещание было нацелено на то, что НИИ сам вынесет решение о сносе, опережая решение свыше.
Председательствовал замдиректора. Игнатьев, ночь не спавший и желтый от курева, сидел с ним рядом.
– …Товарищи, – зам повторял и уже повышал голос. – Товарищи. Наш НИИ, уверяю вас, вполне может обойтись без этих нескольких комнат.
– Двенадцать комнат! – выкрикнул кто-то.
– Да, двенадцать, ну и что же…
Собрание зашумело.
– А как же Багратион? – выкрикнули у окна.
– Но, товарищи… Во-первых, не доказано, что князь Багратион доподлинно ночевал в этом доме. Во-вторых, райисполком обещал в пределах нашего же института высвободить нам один из домов. Имеется специальное решение, у нас имеются гарантии, товарищи.
И зам кивнул полной женщине из месткома – она знала, что сказать.
Однако первым к столу вылез говорливый инфарктник Тульцев:
– …Столько лет твердили нам одно, а теперь обратное. А как же, черт возьми, наша история?.. Простите, товарищи, но я прошу зафиксировать в протоколе мое особое мнение.
Собрание неожиданно зааплодировало. Неожиданно это было, возможно, для Игнатьева – он сидел тупой и недвижный.
– Я, – продолжал Тульцев, – ездил недавно на Куликово поле…
Зам не выдержал:
– Да при чем здесь Куликово поле?
– Как при чем?.. Позволь вам снести багратионовский дом, вы завтра же…
– Да какой же он багратионовский? Князь лишь однажды ночевал в нем, да и ночевал ли, неизвестно!
– Вы дадите мне говорить?
Собрание заволновалось: «Дайте ему сказать!» – «Гибнет старая Россия!» – «Зачем затыкаете рты?» – возможно, что домишко особой или даже малой ценности не представлял, но нерв людской был задет. Человек пять тянули руки, нацеливаясь попасть в ораторы или хотя бы, если не выгорит, пошуметь с места. Зам растерялся. Зам уже пожалел, что собрал народ не после обеда, а до: голодного, даже и в пустяке, уговорить, разумеется, куда труднее; как вдруг кто-то тихо произнес:
– Сносят…
Голос был тих, особенно при повторе:
– Братцы, сносят…
Сказавший сидел у окна – он увидел случайно; не ожидавший, он тихо позвал, после чего, кто быстрее, кто медленнее, стали грудиться, собираясь у окон. Игнатьев тоже подошел. Через головы сотрудников он видел – дом не только сносили, его уже наполовину снесли и даже больше, чем наполовину. Дом походил на обломок зуба. Кусок крыши и одно-единственное оставшееся окно второго этажа непонятно на чем держались. А огромный металлический шар вновь раскачивался, набирая инерцию для удара, может быть, последнего.
Игнатьев ушел: он ушел тихо и в ту самую минуту. Он скользнул глазами по затылкам сотрудников, прильнувших к окнам (им еще предстояло обсудить и вынести все-таки решение), и вышел. Тут Игнатьев впервые, кажется, подумал про реку с быстрым течением. Мысль была как подсказанная. «Экая быстрая река – жизнь. Сносит течением – и все тут дела», – подумал Игнатьев и рядом же, в параллель, подумал о том, что он довольно ловко и вовремя с этой говорильни ушел. Он еще подумал, и тоже логично, что после бессонной ночи неплохо бы стакан горячего крепкого чая. И водки. И только тут в нем что-то сломалось.
– Восемь дней, – говорили они с укоризной. – Целых восемь дней.
А Игнатьев никак не мог понять, почему восемь. Он-то считал дни.
Наконец до него дошло, что они отметили рабочие дни, за вычетом суббот и воскресений, потому что это было для них главное: они, пришедшие, были с работы. Замдиректора, а с ним толстуха из месткома. И бодряк-инфарктник Тульцев, которого они прихватили на предмет личного контакта… Они пришли с визитом втроем, Сима открыла им дверь, встретила спокойно и указала рукой налево: «Там он, в комнате… Полюбуйтесь!» И теперь они любовались.
– Н-да, – сказал замдиректора. – Картинка.
Тульцев тоже сказал:
– Пейзаж после битвы.
И только толстуха из месткома сразу взяла верный (она всегда брала верный) тон:
– Сережа, мы не будем к тебе приставать, не будем расспрашивать, – мы знаем, с тобой что-то стряслось, и вот ты уже восемь дней… пьешь.
Она выговорила и преодолела это трудное слово; когда кто-то преодолевает трудность, остальные чувствуют, что как бы тоже преодолели. Теперь все они заговорили, и будто бы разом. Игнатьев как сквозь дрему слышал и видел их, – но себя он не видел, – давно не брившийся, всклокоченный, с красными глазами, он валялся на своем диванчике, одетый и помятый… Зам говорил гневно. Зам тыкал пальцем:
– Нет, нет, надо ему принести зеркало, да побольше, – пусть-ка посмотрит, пусть!
А инфарктник Тульцев, присевший на краешек дивана, склонив шею к Игнатьеву, шептал:
– …У тебя прекрасная семья. У тебя прекрасная жена. У тебя все великолепно на работе, – что с тобой, скажи, я же твой друг.
Игнатьев пробубнил:
– Нельзя и выпить человеку.
– О! – сказал зам.
Игнатьев (теперь он себя увидел) шумно и виновато вздохнул.
Вошла Сима.
– Вы с ним не церемоньтесь. Вы с ним пожестче! – сказала она, суровая.
– Да мы и так, – сказал Тульцев.
– …Пьет и валяется – делать ничегошеньки не хочет, – продолжала Сима. – Даже с ребенком заниматься не желает. Ни разу за продуктами не сходил.
Тульцев покачал головой:
– Что ж ты так, брат, нехорошо…
Все помолчали.
Пора было заканчивать, и зам сказал:
– Не стану я тебе ничего объяснять – не маленький. Единственное и последнее: если не выйдешь на работу, – я подписываю приказ.
Они ушли. Сима, проводив их, гремела теперь на кухне посудой. Вернулся вдруг Тульцев. Зашептал на ухо, хотя были вдвоем:
– Сережа, ты пей, пей, если сразу бросить не можешь. Пей, но на работу завтра же выйди – понял?
Он спешил сказать. Он хотел быть сам по себе. (Однако же и нагнать остальных, уже ушедших, тоже хотел.)
– Сережа, – шептал он, – ей-богу, приказ заготовлен: восемь дней прогула, – это же черт знает!.. Выйдешь – а?
– Выйду, – кивнул Игнатьев.