Где я? – слабым и нежным голосом почти прошептала она. – Я совсем не понимаю где я?.. – мама стала быстро-быстро моргать. Вдруг она случайно шевельнула ногой и почувствовала сидящую перед ней на полу Аделаиду. Мама очень удивилась:
Ой! – обрадовалась мама. – Кто это? Девочка, кто ты? – мама говорила голосом доброй феи, и вдруг:
А-а-а! – сперва страшная догадка, потом и ужасные воспоминания навалились на неё. Она вдруг всё вспомнила и поняла!
Аа-а, – до слёз разочарованно протянула мама. – Это ты, сволочь?.. Ты ещё здесь? Иди, иди, сволочь, вставай… Посмотри, что ты со мной сделала!.. И не стыдно тебе, а-а-а?! Злыдня! Иди убери кухню, убийца! Ты же знаешь – я не переношу запах рыбы!..
Аделаида тут же забыла про двойку по «директорской». Она забыла о том, что опоздала домой со школы. Она забыла обо всём на свете, потому что в голове прыгал и скакал похожий на чёртика с пружинками вместо ног и рук голос самого дорогого теперь, самого родного на всей Земле человека – папиного брата Яниса.
Не Ёргоса с внуками старше её, а Яниса! Да, теперь остался только Янис! Деда же так и не приехал к ней ни тогда, ни вообще. Ни в мартовскую субботу, ни в апреле, ни в мае. Ожидание из острой субботней тоски превратилось в вялое, каждодневное, уже, конечно, менее болезненное. Оно стало тусклым и теперь понятно, что напрасным. Ура – а – а – а!!!! Значит сейчас самый любимый – дядя Янис. Да как же она про него не вспомнила раньше?! Если б вспомнила – поехала бы не к тёте Наде, а прямёхонько на вокзал и залезла бы в товарняк с углем! Фиг бы её там нашли!
Дядя Янис был совершенно не похож ни на папу, ни на родственников, приезжавших из деревни и распространяющих по квартире терпкий запах плохо выделанной овчины. Дядя Янис, никого не стесняясь, Аделаиду обожал. Сёму, конечно, любил тоже. Но у него самого было два сына, а дочки не было. Она ему казалась то ли кукольной, то ли очень хрупкой. Именно поэтому он питал к Аделаиде какие-то особо трогательные и нежные чувства. Он не только не считал её «нанкой» (нянькой) для младшего «братыка», совсем наоборот! Он из каких-то странных своих соображений считал Аделаиду чем-то особенным и неповторимым. Он ласково называл её «кисочка», и за это Аделаиде было ужасно неловко: «Неужели он не видит, что я не похожа на кису?» – с грустью думала она, залезая на диван к дяде. Она сперва просто подсаживалась рядом, снимала тапочки и болтала ногами. Потом поджимала одну ногу под себя и с удовольствием болтала второй. Потом и вторая пряталась под подолом широкой домашней юбки. Она сидела, ни слова не говоря, с удовольствием вдыхая запах дядиного одеколона. Когда дядя Янис уезжал, папа и мама долго проветривали квартиру, потому что мама говорила, что она «задохнётся» от этой «вони», но и Яниса не ругала. Говорила, что у него работа такая, что он должен «так одеваться» и «обливаться одеколоном». «Он вынужден это делать, понимаешь?» – говорила она папе, который шарахался от одной мысли об одеколоне. Было очевидно, что папа несказанно рад, что в этот вечер к ним никто не заскочил в гости и не застал это «безобразие» в виде его родного брата с ароматами и бриолином на волосах. «Он в снабжении работает, понимаешь?! – продолжала мама защитную речь, выгораживая перед папой его же старшего брата. – Вот ему приходится так ходить. От него же не только воняет, он же ещё в галстуке целый день! Думаешь, легко?» Папа страшно грустно вздыхал, почти как мама, когда ей не хватало воздуха, и топтался в дверях.
И вот такой дядя Янис – в галстуке и в одеколоне – Аделаиду любил! И совсем не стеснялся это показывать. «Но за что любить?! – каждый раз восторженно недоумевала она. – Я толстая, у меня нет шеи… Меня дразнят «жиртресткомбинат», и когда я волнуюсь, у меня появляются капельки под носом и школьная форма подмышками становится чёрной. А дядя всё равно любит! И я его очень люблю! Вот так бы и сидела, и сидела целую вечность. От Яниса так спокойно на душе и светло…». Правда, засиживаться с дядей на диване мама особо не давала. Ей никогда не нравилось, что Аделаида ничего не делает. Мама входила в комнату и, мельком кинув в их сторону взгляд завсклада со связями, насмешливо тянула:
Оо-ой! Посмотрите на них! Давно не виде-е-елись! – и тогда уголки её губ ползли вниз.
Но дядя Янис, в отличие от всех вокруг, совершенно не обращал внимание ни на мамино насмешливое «не виде-е-е-лись!», ни на то, что у Аделаиды не было шеи, а подмышками были чёрные круги.
Только вот «дядей» она его не смогла назвать ни разу. Для неё и для Сёмы это был просто «Янис», или «Янис-барбарис».
Мама очень сердилась и делала замечание:
– Что это ещё за «Янис» такой?! Он что, тебе друг, сват? Он старше твоего отца! Изволь говорить «дядя Янис»! Поняла?
– Мам! – хихикала Аделаида, пряча лукавую, счастливую мордочку за плечо дяди. – Вот смотри: все, кто ходят по улице, – они все дяди. И все чужие. А это мой Янис-барбарис! Правда, Янис?!
– Конечно! – он пальцем щекотал ей шею.
– Слушай! – мама строго обращалась к дяде. – Скажи ей, чтоб называла тебя на «вы» и говорила «дядя»!
– Зачем? – Янис снова не видел маминого, отработанного долгой учительской деятельностью, убийственного взгляда. – Пусть называет как хочет! Да, моя Кисочка? – он трепал Аделаиду за жидкий хвостик на затылке.
Надо же какое-то уважение к старшим иметь, правда? – не сдавалась мама. Она уже начинала сопеть, а в семье все знали, что это значит – мама сейчас разнервируется! А если разнервируется, то будет поздно! Поэтому надо притушить, пока не разгорелось. Однако дядя Янис не знал, да скорее всего и не желал знать правила игры в «Мне сейчас будет плохо!». И про «разжигания» тоже не знал.
А разве моя кисочка меня не уважает?! А ну, признавайся, моя хорошая: ты меня не уважаешь?! Признавайся честно! – и дядя, крепко зажав в руках её ладони, начинал ей считать рёбра:
– Раз… два… ой! Ой! Подожди, не крутись! Третье потерял! Стой, говорю! Кому сказал?!
Аделаида хохотала и сползала на ковёр. Дядя Янис, несмотря на галстук и глаженые брюки со «стрелками», тоже сползал за ней.
– Встан, Янис, встан! (Встань, Янис, встань!), – папа явно был сильно раздосадован этой вознёй у его ног и тоже уже «нэрвичал» (нервничал). Он «нэрвичал», потому что «нэрвичала» Нана.
– Завтра тэбэ в Минэстэрства эхат! Как патом пайдёш?! (Завтра тебе в Министерство ехать! Как ты там покажешься?!)
И это было правдой. На дядины брюки вечно липли крошки с ковра и мелкие соринки. Но папа, несмотря на огромное количество у него рабочих спортивных костюмов, ни разу не предложил брату переодеться, чтоб он получше отдохнул. Наверное, мама бы папу поругала, потому что потом этот спортивный костюм надо было стирать. А она и так говорила:
– Приезжает твой брат, я стелю ему на одну ночь чистую простынь, и тут же её надо стирать! Твой брат, а стираю я!
Хотя это было полуправдой. Не то, что брат именно папин, а то, что стирает мама. Когда собиралось много стирки, мама включала стиральную машину. Она была похожа на железную бочку с отрезанным верхом. Мама бросала туда бельё, и оно крутилось, она вся дребезжала и шаталась, выбрасывая на пол хлопья белой пены и потоки воды. Кнопку включения мама всегда нажимала карандашом, потому что боялась, что её током ударит. Потом папа или вручную отжимал бельё и клал его в таз, или прокручивал через два резиновых цилиндра, которые крутились навстречу друг другу.
– Давай, Василий! Покрути это немного! У меня совсем сил нет! – устало говорила мама. И Василий крутил. Он не только бельё крутил, но ещё и отжимал варёный шпинат, помидоры для томатной подливки. Только почему мама не разрешала, чтоб всё это остывало и заставляла папу хватать кипяток, Аделаида не знала. Видно, мама продолжала бороться с микробами и перхотью, как тогда, когда смазывала Аделаиде голову кипящей «иранской хной». Папа обжигался, дул на руки, но всегда очень «тщательно» отжимал содержимое гигантских кастрюль.
После отжимания белья папа складывал его в выварку, нёс выварку на плиту и заливал туда пластмассовым кувшином воду. Бельё кипело и булькало, выплёскиваясь из выварки и часто гасило огонь. Потом папа его снова полоскал и выжимал то руками, то цилиндрами, складывал в таз, а потом, надев на шею мамин поясок от старого платья, синий в белый горошек, с замшелыми деревянными прищепками, прижав таз к бедру, выходил во двор. Он развешивал это бельё в центре двора, на глазах у всего мужского и женского населения, которое всю жизнь, с самого первого дня переезда в свои квартиры по соседству не смогло привыкнуть к этому зрелищу и каждый раз с огромным ажиотажем рассматривало, как папа расправляет на бельевой верёвке мамины большие голубые трусы с начёсом…
Дядя никогда не оставался у них в доме больше чем на одну ночь. Он два раза в год – «в конце полугодия» приезжал издалека по делам производства и, переночевав, утром отправлялся в Большой Город, в загадочное «Министерство».