Жизнь, как видеомагнитофон, сделала долгую перемотку, тридцать лет назад он точно так же смотрел на сцену, пока хор, не торопясь, покидал ее…
Последней со сцены уходила Татьяна, Согрин встал с места и вскрикнул, но, к счастью, в тот самый момент запела Ольга, и на странного старика обратили внимание только соседи – дамочка еще раз кольнула его травой из букета, а знаток оперы осуждающе шикнул.
Но разве это было важно? Главное, Согрин нашел Татьяну, и она совсем не изменилась, будто и не было этих тридцати лет! Время ничего ей не сделало, не коснулось лица, не задело фигуры, и даже взгляд ее – главная подсказка! – был взглядом совсем еще юной женщины.
Вот что успел заметить Согрин, а теперь ему надо дожить до конца первой картины, слушая нудные объяснения Ленского и Ольги. Потом будет сцена письма, и только в начале третьей картины на сцену снова выйдет хор.
Странно, что люди, которых мы знали в прошлом, тоже меняются с годами, а не застывают, как нам бы того хотелось, в знакомом и неизменном виде. Это открытие вызывает желание запихнуть давно не виданного знакомца в прежний образ: уж лучше вообще не встречаться, чем наблюдать перемены! Лучше так, чем наблюдать, как на угодные сердцу давние воспоминания накладываются новые краски.
Оля сидела в третьем ряду и с самого начала спектакля не могла удобно пристроить букет в пышной целлофановой юбке. Она переводила взгляд с дочери на мать и обратно, и ей очень хотелось курить. Сколько же лет они не виделись с мамой? Не меньше двадцати, просто мушкетеры какие-то, прости Господи! Букет снова выскользнул из Олиных рук, задел старика в соседнем кресле. Она уже возненавидела этот цветочный веник с луговым разнотравьем, зачем только купила?
Мама выглядела прекрасно. Впрочем, Оля никогда не сомневалась в том, что мама будет выглядеть прекрасно в любом возрасте. Даже столетний юбилей справит королевой! Лилия рядом с ней, как тень или отражение. Капризные гены повторились в ней полностью, будто бы не участвовал в этом проекте ни Илья, ни папаша-трубач… Еще одна Татьяна, точный слепок «чистейшей прелести», как же Оля ненавидела свою мать! Ни счастливое замужество, ни рождение Лилии, ни собственный возраст так и не смогли примирить ее с Татьяной, и вот теперь ей приходится сидеть в душном зале провинциального театра и видеть, как свершается очередной материнский триумф.
Лилия, видите ли, устала от постоянного контроля, который Оля учинила после смерти отца. Дочь хотела начать новую жизнь и, наплевав на Мариинку (кто в здравом уме будет менять ее на заштатный театр провинциального города?), на родную мать, на могилу отца (Оля не стеснялась в выражениях), отправилась на поиски незнакомой бабушки. Слава Богу, Лилии хватило ума не отказываться от квартиры, которая все эти годы ждала возвращения кого-то из Федоровых. Если бы Лилия жила с Татьяной, Оля не вынесла бы.
А может, и вынесла бы. Как будто у нее был выбор или ее кто-то спрашивал! Илья умер, и все сразу переменилось – так меняют декорации в дорогих театрах, полностью избавляясь от прежней обстановки. Оля надеялась, что в наследство ей достанутся журнал и издательство, но Илья ограничился счетом в банке, квартирой, машиной и дачей. Дело он оставил своему петербургскому партнеру, с которым Оля даже здоровалась не без усилий, но этот партнер еще на поминках сказал Оле, что по завещанию часть имущества Илья отписал какой-то пожилой даме, а та от наследства отказалась.
«Оля сильно изменилась, я не могу понять, кто это живет со мной, – писал Илья Татьяне. Валя читала старые письма в гримерке, за час до выхода. Изольда сидела рядом и плакала всухую, чтобы не размазать грим. – Если бы ты знала, как я жалею теперь о том, что не послушал тебя. Прости меня, я все испортил, все убил».
Яблочное дыхание превратилось в табачный смрад, Оля резко похудела и побледнела, как будто загримировалась для сложной роли. Работать и учиться она не пожелала, вначале сидела дома, а потом посвятила всю себя задаче отравить Илье жизнь – пропитать ядом до самых основ.
«Разводись», – советовала в письмах Татьяна, но эта дверь была закрыта, Оля несколько раз вскрывала себе вены, лишь только Илья пытался ослабить брачные узы. Спасти удавалось в последнюю минуту.
Оля подняла букет к лицу, уткнулась взглядом в толстые белые шрамы на запястье, они походили на опарышей. Ничего в своей жизни она не совершила для радости или по собственному желанию, все было только для того, чтобы отомстить матери. Лилия, выросшая в доме, до последнего сантиметра пропитанном ядом, вскормленная ненавистью ко всему миру, только она мирила Олю с жизнью. Может, дочка сумеет ее простить? Как сама Оля все-таки смогла простить Татьяну, а ведь ей приходилось намного сложнее. Олю мать вообще не замечала, подсунули бы ей другую девочку, не хватилась бы.
Горячие слезы стекали в букет. Скорее бы Татьяна дописала свое письмо, так хочется еще раз увидеть мать и Лилию.
Дирижер взмахнул палочкой, как волшебник, и на сцену наконец-то вышел хор. Согрин впился взглядом в Татьяну, очки запотели от слез… Неужели это так просто? Неужели все годы любимая ждала его здесь, одинаково верная ему и своему искусству? Согрин отмахнулся от прозрачной слезной краски и вдруг заметил рядом с Татьяной другую женщину. Она была немолодой, но она-то и была подлинной Татьяной, как же он раньше не понял! Две хористки, молодая и старая, пели, стоя рядом, и растерянный Согрин переводил взгляд с одной на другую. Рядом в кресле всхлипнула соседка с букетом, и Согрин узнал в этой крупной крашеной даме девочку Олю из десятого класса. Эта бывшая девочка рыдала во весь голос, так что Веранда несколько раз обеспокоено смотрела на нее из царской ложи.
В антракте Согрин не смог подняться с места, и они с Олей вдвоем сидели в опустевшем зале, разглядывая оставленные в яме инструменты.
– Вы меня помните? – спросил Согрин у Оли, и она повернула к нему невидящие красные глаза.
Все краски, что приходили в эти годы к Согрину, вдруг соединились вместе, как мелкие стежки вышивки превращают нитки в рисунок, так и краски Согрина сложились вдруг в картину, портрет трех женщин – юной, зрелой и старой. Каждая из них была Татьяной, каждую Согрин видел, знал и любил… Портрет был почти готов, оставалось всего лишь нарисовать его.
Согрин слышал громкое пение красок, каждая из которых наконец-то нашла свое место, и понял, зачем все это было нужно, зачем требовался каждый час его жизни.
Дирижер повернулся в зал для поклона и, глядя прямо в глаза Согрину, превратился в ангела. Фрак с бабочкой были этому ангелу явно не к лицу, и почему Согрин вообще решил, что это был ангел? Как отличить ангела от беса, талант от бездарности, любовь от похоти, а доблесть от греха?
Еще секунда, и картина развалится на миллиарды мелких беспомощных красок, Согрин удерживал ее в памяти последними усилиями. Он больше не мог ждать. Татьяна никуда не денется, но что если он не донесет до мольберта картину?
Ангел еще раз оглянулся, кивнул и пропал навсегда.
Когда выходили кланяться, Коля Костюченко подхватил Валю на руки и усадил к себе на шею, как первоклассницу на школьной линейке. Люди в зале стоя хлопали маленькой солистке так ритмично, будто ими кто-то дирижировал… Веранда вытащила полусонного мэра на сцену, чтобы он поприветствовал зал. Татьяна взяла Лилию за руку и увидела в третьем ряду заплаканную женщину с букетом. Рядом с женщиной было пустое кресло – единственное в зале. Вокруг витал неизвестно откуда взявшийся запах масляных красок.
«Как звали того художника? – спросила себя Татьяна. – Разве это возможно, так сильно любить человека, а потом начисто забыть его имя?»
Она сегодня же попросит Валю больше не звать ее Изольдой. Татьяна не хотела забыть еще и свое имя…
И все же как его звали?
Может, у него вообще не было имени?
Вечером сидели в буфете, отмечая успех. Валя пыталась стереть со щеки малиновый отпечаток Верандиных губ. Глухова застыла в дверях с бокалом шампанского. Шарова приставала ко всем с бутербродами, главреж и Голубев взахлеб обсуждали американскую гастроль. Татьяна, глядя на дочь и внучку, представляла себя в виде трех женщин – молодой, зрелой и старой. Эти три женщины мирно сидят за столом, юная Татьяна приглядывается к Татьяне зрелой, а Татьяна старая безотрывно смотрит на молодую.
Костюченко заплетающимся языком произнес витиеватый тост в Валину честь. Леда держала в одной руке сухую ладонь Голубева, а в другой – почти такую же сухую копченую куриную ногу. Валя словно бы стала теперь выше ростом, она держала спину прямо, и все смотрели только на нее. И ни один человек не заметил, что Татьяна давно уже стоит, прижавшись щекой к прохладному окну. За стеклом летел разноцветный снегопад, миллионы красок сыпались с неба и уносились вниз по проспекту. Люди уворачивались от яркого дождя, закрывали руками лица, ветровые стекла машин превращались в палитры, кошки пытались вылизать заляпанные цветными пятнами шкурки. Вот синяя краска потекла по стеклу гримерки, густая и яркая… «Моя любовь синего цвета», – когда-то давно говорил тот художник. Татьяна закрыла глаза и вспомнила наконец его имя. И тут же окно раскрылось, цветные краски закрыли ей глаза липкими ладошками, и громко закричала Валя, и пустая бутылка скатилась со стола, гремя, как колокол.