Отец чувствовал себя лучше, глотал таблетки.
опять Шанский (чему быть, того не миновать)Тут уже и Шанскому было не до смеху, успел перепроверить у знакомых диссидентов сбивчивые сведения, которые ему, как и Соснину, сообщил Гошка Забель, так вот, Валерка влип в нешуточную историю, шить дело взялась гебуха, Отдел Культуры, а тамошние остепенённые искусствоведы в погонах не миндальничают, поскольку выполняют заказ – задают суду срок, и отматывать его потом осуждённому на всю катушку; Шанский не знал можно ли Валерке помочь…
Соснин точно знал, что помочь нельзя.
на сей раз Бызов– Ил, слышал, Валерку прихватили в метро?
– Слышал, – отвечал спокойно, даже отрешённо; мог бы сказать, что ещё и видел, своими глазами видел, как прихватывали, вели, но промолчал, чтобы не последовали дополнительные вопросы.
и опять ФайервассерСемён только что перезванивал своему адвокату, чтобы уточнить некие детали в поведении на судебных слушаниях, и, слово за слово, адвокат нашептал ему о приказе очистить город к юбилею от сомнительных элементов, о коварстве органов, всё активнее подделывавших улики, подбрасывавших наркотики, для иллюстрации рассказал о рутинном сегодняшнем аресте, о нём случайно коллега адвоката обмолвился, и хотя это не телефонный разговор, Файервассер не мог не оповестить о беде, свалившейся на…
Думал: все – Гошка, Семён, и Толька с Антошкой – спешили сообщить ему то, что ему известно. Играл в смешения разных времён и доигрался, будущее, до которого им ещё ого-го, превратилось для него в прошлое, ощущал, их – на их концах проводов – ошарашивало его нечеловеческое спокойствие.
Подозревали в боязни поддерживать не телефонные разговоры? – Ил, куда ты пропал? Ил, ты слышишь меня? – спрашивал Файервассер.
Запальчивые сбивчивые речи, беспомощные вопросы… алое, по контуру окна, хотя и чуть скошенное пятно медленно-медленно скользило вверх по стене.
закатПепельно-бежевый мотыль с мохнатым толстым туловищем ударил в стекло, дёрнулась струна контрабаса. Искал убежища? – за мотылями, гнусно вскрикивая, гонялись чайки.
Вышел на балкон.
Ветер стих, на тёмный, отблескивавший червоным золотом гладко-зеркальный пруд садился туман.
Смотревшие на закат фасады домов-брусков были анилиново-алыми, их затенённые грани – сизыми, ивы, окаймлявшие пруд, – тускло-зелёными, решётчатые силуэты далёких портовых кранов – чёрными. Избранные раскалённым солнцем стёкла пылали, из трубы – одной из четырёх бело-красных полосатых труб тепловой станции – валил розовый пар.
И пылала закатная полоса, а грозовая туча, только что ещё массивная и тяжёлая, силившаяся пригасить свинцом эту полосу огня, вдавить её в залив, рассасывалась, распадалась высоко-высоко над обесцвеченным заливом на облачка – синяки на нежно-телесном своде; воздух кишел мошкарой.
не находя себе местаНе спать же, светло. Слонялся по комнате, присел опять у бюро; вот когда, наконец, можно было собраться с мыслями. И тут же захотелось впасть в сладостное бессилие после бурного дня – никаких мыслей. Захотелось, чтобы разум от него вообще отделился, отплыл, будто одно из тающих за окном облачков.
С минуту расслабленно следил за небесными трансформациями.
Итак, Вика сначала заметила среди зрителей на клавесинном концерте со свечами, в шалаше-читальне – Герка ударял по клавишам, Вика нотные страницы по кивку лохматой головы перелистывала; потом, годы спустя, после того литовского концерта, в Мисхорском парке, подмазывая губы после обеда… физиономию преследователя зловредно выхватило из субтропической флоры зеркальце? Заметила и, поражённая преследовательской прытью, не вынесла душевного испуга-толчка, свихнулась?
Нелли вспоминала на итальянских дорогах Крым. Не исключено, что и его вспоминала тоже. – Ты совсем не изменился, – с усмешкой, но изучающе-внимательно посмотрела, стоя вон там, у открытой балконной двери, держась за штору, – не по-весеннему жарким днём за подписью на бумажке для ОВИРа явилась. Вот она, усмехающаяся Нелли, у балконной двери. Тщательно готовилась к встрече? Какой живописец накладывал грим, какой скульптор лепил ниспадавшие с бёдер складки? Платье цветов саванны, сабо. И – устремлённость рвущейся в полёт птицы. Не ошибался, почувствовав когда-то, на мисхорском пляже, когда Нелли, блаженно жмурясь, потребовала от него быстрых внутренних изменений, что она задела что-то сокровенно-важное в нём, и вот, пожалуйста, вновь задела на прощание ту же, отозвавшуюся щемящим дребезжанием струну, он сделал вид, что не испытал волнения, с притворным равнодушием пожал плечами. Около двух месяцев назад он на её взгляд так и не изменился. Изменился ли теперь? После всего… и ведь не был искателем приключений, а…
А задолго до Нелли вспоминался Крым дяде, возможно, на той же петле дороги… и что с того?
И что с того, что пока живы Вика, Нелли и Герка, что пока жив Художник, который, умерев, заново, будто при повторном рождении, открывал Соснину глаза, подталкивал – иди, смотри, напиши? И жив, хотя и арестован, Валерка, живы, подгоняемые к гибельной перемене мест своими честолюбиями Толька, Антошка, и у Милки на лице ещё горят веснушки, ветер привычно перебирает огненно-рыжие её волосы. И что с того? Всё-всё на этом свете – пока. Откинулся на спинку кресла, вытянул ноги. Если бы знать, если бы знать, – неуловимыми оттенками смыслов провибрировала за долгие годы повторений простенькая грустно-ироничная фраза, и вот сподобился, узнал. Как теперь жить с обременительным знанием? Затаившись, набрав в рот воды?
Впереди – нет ничего, ничего, знания о будущем лишают этого будущего? Ему, свидетелю Конца Света, никем, кроме него, не замеченного, похоже, лишь оставалось уйти в себя и переживать увиденное.
Розовое пятно на стене скашивалось, сползало к потолку.
Пробежал взглядом по корешкам книг – тома чужой мудрости не могли хоть чем-то ему помочь.
Покрутил колёсико радиоприёмника.
Сквозь подвывания глушилки расслышал: сегодня, 2 июля 1977 года, в госпитале Монтрё, в Швейцарии, умер великий русский и американский писатель Владимир Владимирович… Боялся шелохнуться… как, как могло так чудно совпасть?
Чудно и страшно, до дрожи; кем-то всемогущим свинчивались события, свинчивались в его судьбу.
Весь день – чудный и страшный, весь.
Впрочем, день ещё не закончился.
У рамы трепыхнула крылом, тревожно бухнула в стекло чайка, сверкнула гранатовая бусинка глаза.
Очнулся, отлистнул дядин дневник, и автоматически листал, листал, пока не долистал до конца.
30 ноября 1934 года
……………………………………………Убежал, счастливый, с тяжеленной своей флорентийской сокровищницей в коробке. И тут же позвонил Гурик – завтра нанесёт прощальный визит, у него билет на второе.
Что день грядущий… – запел по радио Собинов.
За стеклом – бесснежная стужа. Голый тополь. Чёрный острый излом гранитной стенки. Желтоватая корка льда. Припорошенные спины, гривы львов. И никого! – замёрзшие, замершие дома.
Олег выбежал из подворотни, бежал против ветра, согнувшись.
На мостике, словно почувствовал взгляд, задержался, оглянулся, хотя не мог видеть, что я стоял у окна.
Потом побежал к Сенной.
Перевернул страницу, на обороте… на обороте была приписка, до которой вчера не добрался!
последнее послание как решающий толчокЕдва убежал Олег, прибежала Рита, она иногда неожиданно наведывалась ко мне поболтать о том, о сём и, конечно, о музыке, так её покорившей, благо до меня было два шага от консерватории, но сегодня она была, как никогда, взволнована, на глазах блестели слёзы. Оказалось, она ждёт ребёнка, боится, что его рождение помешает ей закончить учёбу, поломает исполнительскую карьеру. Умоляла свести её с Арсеном, я как мог отговаривал её от операции, советовал одуматься, хотя не очень-то верил в убедительность для неё, увлечённой, захваченной мечтой, моих советов.
И опять повеяло препротивнейшим холодком; сам-то он, против воли вытолкнутый на сцену жизни, вовлечённый в какой-то многоактный плохой спектакль, тоже чей-то персонаж?
Но – чей персонаж, чей? Того, заоблачного, всесильного, кто стоял за судьбой? – ответом ему были боль, бессильная ярость и раздражение; он отвергал акт непрошенной доброты Создателя, готов был оспорить право на существование самой реальности.
И что за сказочки о свободе воли? Плохой спектакль подчинялся железной логике.
Опять чайка крылом по стеклу, – шарах, шарах.