– Если бы ты сказал, что приедешь скоро, я бы не поверила тебе, – она так же, со спокойным лицом, всхлипнула несколько раз подряд, звонко, будто обиженный щенок, – Потому что так говорить положено. А ты сказал, что нет. Ты не врешь мне… Ты любишь меня?
– Ольга… Я не могу сказать тебе такое. – сказал я, чувствуя, что каток пришел в движение.
– Ну, хоть немного любишь? Ты из-за моих детей, да? Но они хорошие! Саша такой послушный… Он никогда не будет тебе мешать… Ему нужно только сказать… Ты хоть немножко любишь меня?…
А я вспомнил, как она плакала подо мной в постели. Я сказал что-то вроде «замужняя женщина»… Пошутить решил контуженный весельчак… А она дернулась, раскрыла глаза широко-широко и зашептала, приподнявшись к моему лицу, своей скороговоркой:
– А ты знаешь, сколько раз он меня выгонял? Как он меня матами кроет посреди улицы, посреди проспекта, когда я с ребенком за руку? Меня одну, с ребенком. А мне пойти некуда. А он меня… Он меня…
Словам было тесно в ее горле, они толкались и умирали в ней, невысказанные, невыплаканные, как нерожденные дети, не получив имен. И только глаза ширились передо мною, и текли слезами… И я чувствовал себя в ней, на ней, вместе с ее телом, которое дрожало от меня. И я слышал кожей, как стучит ее сердце. И мне было так страшно, будто я держу это сердце в руках.
– Да, – сказал я, вдохнув резиновый воздух метрополитена, – Да, я люблю тебя.
Внутренне я выл, громко, тоскливо и бесконечно.
– А ты приедешь ко мне? – спросила она.
– Да, – сказал я сквозь вой, – Приеду.
– Когда? – спросила она.
– Нескоро, – сказал я, – Года через два-три… или еще больше… К тому времени ты, наверное, уже не будешь меня ждать.
– Я буду ждать, – она смотрела на меня радостно, – Ты понимаешь, я не могу ехать к тебе в Сибирь. У меня же дети. Я буду тебя ждать. Ты точно приедешь?
Я посмотрел в свою душу, перестал выть и сказал:
– Да. Точно. Я обещаю.
Ночью мы снова были вместе. А после всего она уснула у меня на плече. Моментально, не сказав мне ни слова – закрыла глаза и оставила меня одного.
– Ольга… – сказал я вскоре, – Ты мне руку отлежала.
– Я? – вздрогнула она, – Ой, я уснула! Прости меня, пожалуйста! Прости, ну, пожалуйста…
И тут же уснула вновь.
Мы были вместе только две ночи. Всего-то… А воспоминаний… Где-то между этими ночами была церемония награждения в атриуме Пушкинского музея. Лорченков получил первый приз в своей номинации и, радостный, обнимался с нами на сцене. И все сочли, что он получил награду заслуженно. Епихин получил первый приз в малой прозе, и все его возненавидели. Кроме нас, конечно. А он еще умудрился опоздать на поезд в тот вечер, ходил по гостинице взмокший от беготни и растерянный, лохматый, плечистый, беспомощный. Злая казашка-драматург Айя Шакенова, которой не досталось премий, говорила, что это ему наказание за несправедливо полученную премию.
Шакенова и еще пара девчонок-писателей-драматругов-поэтов хотели после награждения пить вино с фантастом Владимиром Ареневым. Тем самым жидконогим козлобородым субъектом, который просил у меня фен. Теперь он просил у меня штопор, не мог вино для девчонок открыть. Я пришел к ним в номер от ждавшей меня Самаркандовой и пальцем вдавил пробку внутрь бутылки. Пить с ними не стал.
Премия «Дебют» подарила нам карманные компьютеры фирмы Хьюлет Паккард, а мне еще дали премию «Голос поколения». Правда, по ошибке мне отправили переводом сразу две премии – мою и лауреата в области поэзии Марианны Гейде. Но с этим я разбирался уже дома.
Мой поезд уходил вечером, а Ольгин ушел утром. Она пропустила поезд, чтобы пробыть этот день со мной. Мы снова ходили по городу, ели слойки, пиццу, мороженое, сидели в кафе. Она все время держала меня за руку, прижималась лицом к моей ладони, целовала пальцы. У меня совсем кончились деньги. Я потратил последние на клубничное мороженое. И все время чувствовал, как идет время, как оно подталкивает меня к выходу с этой сцены.
Ольга была веселая, строила рожицы, рассказывала про сына, про Крым… И только когда звонила своему отцу по телефону, с Киевского вокзала – снова начала плакать, взахлеб, мешая английскую скороговорку с русскими всхлипами. Я понял только, что она повторяла по-английски: «Я так устала. Я так боюсь. Я так устала».
Мы шли ко входу в метро. Я должен был спуститься вниз и уехать, а она – остаться. Я сказал ей у самых ступенек:
– Расставания имеют свойство затягиваться.
И она ответила:
– Хорошо, мы быстро…
Я попросил:
– Обещай, что не будешь плакать.
– Не буду, – сказала она.
И мне стало немного легче. Мне показалось, что она все поняла. Я поцеловал ее. Она повернулась и пошла. Одна, по темной пустой площади, по сырому асфальту в фонарных бликах, по огромному злому городу и по своей длинной неумелой жизни. И я услышал сдавленные, громкие, надрывные всхлипы. Вокруг не было ни души. И стояла странная для Москвы звонкая тишина.
Я повернулся и пошел вниз.
Мне казалось, что я ударил ее ножом.
Поезд набивался битком – людьми, детьми и бытовой техникой. Под Новый Год они ехали на Восток необъятной Родины. В моем купе появилась сначала маленькая белокурая девушка с чемоданчиком, за ней – носатый кавказец с солидным брюшком и задорными интонациями в густом колоритном голосе, и последним – молчаливый мужик средних лет с невероятным количеством коробок и свертков, которыми он умудрился занять каждую свободную щель купе.
Я привычно пух с голоду. Моя совесть, позволявшая мне ложиться в постель с чужими беременными женами, не позволяла просить еды у белокурых девушек, веселых кавказцев и мрачных мужиков. Со временем это дело просекла белокурая девушка и позволила мне есть мед из литровой банки, потому что сама она мед не любила, а ей дали провожавшие родственники. И я несколько раз в день съедал пару больших ложек меда, запивая привычным тряпочным чаем. Это на время приглушало голод, но по самые уши наполнило меня приторной медовой сладостью, так что даже моя слюна становилась густой и сладкой.
Эта девушка ехала из Таджикистана, где служила машинисткой на Пянжской заставе. Она была такой беленькой, потому что боялась таджикского солнца и таджиков.
– Животные… – говорила она про таджиков, и было ясно, что это ни в каком смысле не комплимент, – От них воняет. Когда они видят белую женщину, их начинает трясти. Я без автомата к ним не подойду.
Ее напрягало, что в метре над ней, на верхней полке, лежит кавказец. Она не видела разницы между ним и таджиками. Она хотела, чтобы рядом с ней, под одеялом, лежал длинный твердый автомат – на случай войны с кавказцем.
А кавказец был радостным, он хотел угощать нас водкой, дорогой водкой, хорошей. Но все отказывались, и он, грустнея, пил один. Говорил с печальным акцентом:
– Трое русских отказались пить водку, нерусский пьет водку…
Когда мы оставались с ним вдвоем, он рассказывал мне про свою шашлычную и спрашивал доверительно:
– Как ты думаешь, если сводить ее в ресторан, она мне даст? – кивая на полку белокурой девушки.
– Не знаю, – смеялся я.
А потом я пересказывал его вопросы белокурой девушке, и она, сжимая в руках невидимое цевье, говорила:
– Я ему дам! Я ему так дам… Пусть только полезет.
А мужик с кучей вещей всю дорогу тупо читал газеты. И очень много ел, игнорируя мои голодные взгляды.
Потом пришло спасение. Я решил шикануть на последние деньги – купить мороженого на какой-то станции, в Тюмени, кажется. Накинул куртку, выскочил на дымящийся от мороза перрон и встал в короткую очередь к тетке с коробками мороженого. Вдруг ко мне подошла девушка в черной шубке нараспашку и сказала:
– Привет! Вот, не думала, что мы тут встретимся! Ты откуда?
Я смотрел в знакомое лицо и не мог вспомнить, почему оно знакомо. Она, видимо, сообразила, в чем дело.
– Мы с тобой учились вместе, – сказала она.
И я вспомнил ее. Она была моей однокурсницей, одной из девушек моего друга-однокурсника. Однажды она сидела на лекции впереди меня. И я заметил, что она разглядывает мое лицо в маленькое зеркальце. Не знаю, зачем она это делала…
– Ты есть хочешь? – спросила она.
– Очень, – сказал я, – У меня нет денег.
– А у меня паек, – сказала она, – Там тушенка и лапша. Я такое не ем. Забирай. Я в ментовском купе еду. Ты же знаешь.
– Да, – сказал я, – Зайду непременно.
Она ушла, а я купил мороженого и отошел в сторонку. Мороженое было невкусным. Впрочем, как и тушенка, и лапша, которые я взял у однокурсницы. Лена. Я вспомнил ее имя. Кое-как вспомнил. Сидел в купе и жаловался кавказцу:
– Я тут знакомую девушку встретил. Мне надо к ней пойти, а я не могу вспомнить ее имя.
– Катя, – предлагал мне вариант кавказец, побагровев лицом от очередной рюмки.
– Нет, – говорил я.
– Маша, Надя, Вера, Оля?
– Нет, блин, все не то… Я же учился с ней… Потом она в менты пошла…
Потом вспомнил. Сам, без подсказки. Лена. Милиционер Лена в черной шубке. И эта, беленькая, с девичьей тоской по своему автомату… Одна дала мне желтый сладкий мёд. Вторая – лапшу и тушенку.