– Иван Тихонович сошьет тебе чудесные брюки, прекрасные брюки, – сказала мама. – Брюки из замечательной импортной ткани. Брюки, сшитые в ателье УПДК. Что тебе еще надо? – спросила она.
Кажется, я не говорил, что мне что-то надо.
Меня вообще держали в скромности, а одевали скромнее некуда. Папа однажды сказал мне, весело и простодушно: «Как хорошо, что ты не девчонка. Девчонку надо наряжать, а мальчишке что нужно? Куртка, ковбойка, штаны из чертовой кожи, кеды – и вперед, на штурм вершин мироздания!» Он ласково погладил меня по голове и улыбнулся. Я, в общем-то, считал, что так и надо. Я был очень скромный. Но вот с брюками от Ивана Тихоновича моя мама в смысле скромности явно хватила лишку. Когда Иван Тихонович принес их – сдать работу и получить деньги, – я сначала даже не понял, в чем дело. Ну брюки с обшлагами, ну противный цвет, ну ладно, ничего. Но зато когда я их рассмотрел, – вот это да! Эти так называемые обшлага оказались просто полосками, пришитыми снизу. Так что за обшлага она могли сойти только метров с пятнадцати. Еще лучше, если на фото общим планом. Где-нибудь во втором ряду третий сбоку. А самое смешное, что обрезки были, наверное, разной длины, поэтому швы на брюках и швы на этих так называемых фальшивых обшлагах не совпадали. То есть сразу, с первого взгляда было видно, что это просто надставленные брюки. Как будто бы я их носил много-много лет, потом вырос, и вот добрый портной по старой дружбе или за два рубля их надставил какими-то обрезками. Правда, такие брюки должны быть сильно ношеными, до блеска потертыми на заднице, с выбитыми коленками, а эти как новенькие. Вернее, почему «как»? Они новенькие и были. То есть вид совершенно идиотский. Я до сих пор никак не могу понять, зачем мама это всё затеяла. Ведь новые брюки, нормальные новые брюки стоили, самое дорогое, тридцать пять рублей, а в среднем – от двадцати до тридцати. И ведь Иван Тихонович тоже не бесплатно работал. Уж, наверное, рублей десять ему заплатить было надо, а то и все пятнадцать. Получается, что мама сэкономила не больше десятки на этом предприятии. Зачем? До сих пор не понимаю.
– А моя мама, – вдруг вспомнил дяденька, – а вот меня моя мама когда-то за полсотни продала. Ну нет, не в буквальном смысле, конечно. Но похоже.
Или даже хуже. Тут такая история: мама всё время ныла, что ей не хватает денег платить за дачу. Коммунальные услуги, налоги, что-то по хозяйству и все дела. В то лето речь зашла о ста пятидесяти рублях. Убей бог, не помню, из чего эта сумма складывалась. Добрые люди, конечно, меня спросят: а почему ты не мог помочь матери с этими платежами, ты ведь жил на даче? Жил, конечно жил. Летом. Со своей женой и маленьким ребенком. Я предлагал ей деньги. Но у мамы странная какая-то мысль была, постоянная и настойчивая: она здесь хозяйка, только она, а мы, дети, – мы у нее живем как будто бы в гостях. Она вполне давала себе отчет в этих мыслях, никаких тайных неосознанных чувств, всё ясно и понятно. А если я буду платить, то – она считала – я буду чувствовать себя хозяином, а вот это ей было нестерпимо. Я ей предложил. Нет, она не взяла. Сказала, что лучше сдаст одну комнату. Но почему? «Потому что тогда ты, и особенно твоя жена, – вы будете ходить нос задрав!» «Мама, мы же интеллигентные люди!» «Вот и я сдам комнату одной очень интеллигентной пожилой даме». В общем, получилось так: у меня было сто пятьдесят рублей, чтоб заплатить все летние дачные платежи. С пожилой интеллигентной дамы мама взяла двести. Огромная прибыль!
Мы поссорились. Я не пришел к ней на день рождения.
– Неужели я потеряла сына?! – патетически воскликнула она.
– Зато выгадала пятьдесят рублей, – сказал я.
Она заплакала.
– Ладно, давай дальше про портного, – сказал дяденька.
Даю, даю.
Кроме того, эти брюки плохо сидели. Ну не то чтобы плохо, но уж слишком плотно, «по фигуре». Я любил более просторную одежду, поэтому те самые штаны из чертовой кожи, о которых говорил папа, то есть черные рабочие штаны, что-то вроде джинсов в исконной советской редакции, – вот такие штаны мне нравились больше всего. И когда я покупал костюм – а в моей жизни до женитьбы это случалось, по-моему, три раза, а может быть, и вовсе два, если не считать костюм на свадьбу, – я всегда старался взять чуть-чуть попросторнее, хотя был удивительно худ, даже можно сказать, тощ. А вот портные тогда любили шить «по фигуре». Я помню, как меня мама (я уже был студентом) отправила шить костюм в ателье Литфонда к знаменитому портному Барабанову. Тому самому, у которого шил костюмы академик К., отец моей подруги Татьяны.
К Барабанову надо было целую очередь выстоять. Меня мама к нему чуть ли не за полгода записала. Он сшил мне замечательный костюм, очень красивый, двубортный, из отличной ткани, темно-синего цвета с красной ниточкой. Английский стиль. Не костюм, а чудо. С одним лишь маленьким изъяном (а недостатки – это ведь оборотная сторона достоинств). Так вот, костюм был сшит настолько идеально по фигуре, что его просто невозможно было носить. Он теснил во всех проймах. Борта были сделаны таким образом, что съеденная тарелка картошки с квашеной капустой превращалась в катастрофу. Пиджак просто-напросто не сходился, а еще через три часа переставали сходиться и брюки – вернее, начинали нестерпимо врезаться в живот ниже пупа. Не говоря уже о том, что ради такого костюма надо было принимать душ два раза на дню, брить подмышки и держать в боковом кармане тюбик дезодоранта. Иначе новый костюм пропотел бы через три дня до полной непригодности. Что, собственно говоря, и произошло. Правда, не через три дня, а все-таки к концу лета: недаром я извел столько мыла и одеколона.
Когда я был еще совсем маленький, то есть не совсем, а когда мне было лет десять-двенадцать, то есть в самом начале шестидесятых, к нам во двор на Каретном Ряду, в наш огромный глубокий одиннадцатиэтажный двор-полуколодец приходили старьевщики и негромкими, но зычными голосами кричали свое знаменитое «Старье берем». Слово «старье» они проглатывали, и поэтому со дна двора, отраженное в высоченных кирпичных стенах, гулко доносилось: «Берёммм, берёммм», или даже так: «Бироооммм, бироооммм». И вот я выложил на ковер свой замечательный синий в тончайший красный рубчик костюм – произведение великого мастера Барабанова, оглядел его прощальным взглядом, вышел на балкон – но старьевщиков не было и уже не предвиделось. Я долго думал, что же с ним делать. Мне было совестно выбрасывать его в мусоропровод. Но я совершенно не знал, где у нас в округе помойка. Поэтому я вынес его на лестницу, запихнув в драную авоську, чтоб было видно, что это костюм. Я подгадал к началу уборки, когда женщина с ведром и тряпкой, намотанной на швабру, пришла на нашу лестничную клетку. Она начинала сверху, с одиннадцатого этажа, где мы жили. Я услышал, как она грохочет и лязгает на лестнице, потому что как раз на лестницу выходила стена моей комнаты. Выглянув и убедившись, что она там, седая тетка в сером платке и синем халате, в галошах на босу ногу, я вышел из квартиры, спустился на лифте на седьмой этаж, положил авоську с костюмом в уголке лестничной клетки под окном (был ясный осенний день) и поднялся на лифте наверх. А брюки с фальшивыми обшлагами работы Ивана Тихоновича я, как ни странно, носил довольно долго. Они как-то разносились. Наверно, ткань была такая, как нынче бы сказали – «стретч», и, несмотря на явно надставленные штанины, меня в этих брюках привечали друзья и любили девушки, в том числе красивые девушки из очень богатых и высокопоставленных семей.
Однажды я рассказал эту историю женщине, которая меня любила, и которую любил я, и с которой мы уже долго были вместе. Она неожиданно недобро рассмеялась и сказала: «Это говорит только об одном. О том, что твоя мать тебя не уважала. Не уважала, – чеканно повторила она. – Это настоящий знак неуважения. Да и за что ей было тебя уважать? Ты же на всё всегда соглашался. Ты всегда был такой робкий и послушный».
О, да, конечно, я понимаю! Она сказала это как раз тогда, когда мы с ней сильно ссорились. Ужасно, обидно ссорились. Потому что треугольник «я, мама и она» стал тогда особенно жестким. И вообще она была, наверное, права про мою робость.
Я всё понимал, но мне всё равно стало обидно.
Не за маму, разумеется, а за себя.
Два страшных сна мне приснилось. О смерти. Почти подряд, с перерывом в одну ночь. Вообще-то сны про смерть мне довольно часто снились. Иногда такие, что просыпался буквально в холодном поту и сердце билось. Полчаса не мог успокоиться и заснуть. Кладбище. Ночь. Луна. Покойники вылезают из раскрытых могил. И помню совсем кошмарный сон: женщина рожает, сидя на корточках над раскрытой могилой, а ее за руки держит какой-то вполне приличного вида старик. И почему-то я знаю, что это ей не муж, а именно отец. А муж, наверно, в могиле лежит – и она рожает туда.
Давно был еще один сон, тоже страшный. Как будто бы происходит эксгумация. Раскапывают большую братскую могилу экскаватором. На краю могилы на большой горе свежеотрытой глины стоит экскаватор и аккуратно, просто ювелирно снимает слой за слоем землю, повернув ковш немножко набок, одним зубчиком, широким очень отточенным зубцом ковша, который светится чистой сталью и к которому не пристает грязь – всякий, кто видел, как работает экскаватор, должен был заметить, что ковш весь в земле и глине, а самые зубцы сияют. Но это и понятно почему: поковыряйтесь ножом в земле – сами увидите. Всё в грязи, а лезвие, самое жало лезвия – чисто… Так вот, этим чистым зубцом ковша экскаваторщик осторожно и аккуратно достает покойников, откладывает их в сторону внутри этой огромной ямы – затем, чтобы откапывать дальнейших. У него это очень ловко получается. Я, кстати, давным-давно на стройке, в самом начале семидесятых, видел такого вот экскаваторщика-ювелира, старика. Он ковшом подбирал часы с земли и протягивал их мне, передавал в мою протянутую руку. И вот этот экскаваторщик – не тот, который ювелир с подмосковной стройки, а этот, из сна, – этот экскаваторщик вдруг достает труп женщины, стройной, беловолосой, в истлевших, пропитанных землей лохмотьях, и мне кажется, что я ее знаю. Но у нее лицо закрыто. Она сама себе левой рукой закрывает лицо. Экскаваторщик, словно бы зная, чего я жду, осторожно-осторожно, медленно-медленно – а экскаватор тем временем ужасно ревет. Даже странно – чем нежнее экскаваторщик манипулирует, тем громче и мощнее ревет экскаватор. Как будто бы вся мощь тысячесильного дизеля уходит в эти движения, мелкие и аккуратные, как хирургические стежки. И вот он, изогнув хобот своего экскаватора и выворотив ковш, стальным зубцом отводит ее руку от мертвого лица, но я не успеваю рассмотреть, потому что рука тут же соскальзывает и становится на место, ладонью к лицу. И так раза три, пока я не проснулся, весь в страхе и сердечной дрожи.