– Эй! – крикнул Мотя. – Корешок у вас?
Филиппок поднял глаза и покачал головой, а повариха молчала.
– А где он? Почему не открываете?
– Его нет, – произнесла наконец повариха и высморкалась, утирая нос передником.
– А где он?
Повариха посмотрела на Филиппка, обвела глазами кухню. Сказала, вздыхая:
– Он, значит, приболел.
Филиппок с готовностью кивнул, подтверждая ее слова.
– Ну, а где он сейчас?! – крикнул Бесик, которому надоела эта волокита. Мы и так без них знали, что Корешок приболел.
– В больнице… – ответила повариха, при этом опять вздыхая, будто ей было жалко Корешка. – Вот, Филипп Христианович отвез… Лечиться…
А Филиппок снова с готовностью кивнул.
В этот момент, глядя на повариху и Филиппка, я вдруг понял, что они нас боятся. Теперь, когда уйти было им некуда, они врали про больницу, потому что нас боялись, хотя и сидели в своем подвале запершись.
А Мотя сказал, приподнимаясь и отряхивая штаны от пыли:
– Двигаем в больницу! Этих мы всегда найдем! – Он наклонился к решетке и крикнул: – Мы идем в больницу… А если что… Мы вас найдем!
– Мы вас найдем! – крикнул за ним и Хвостик и показал через решетку кулак.
Филиппок и повариха, как завороженные, смотрели на нас, задрав головы, и даже не ответили на угрозу.
Больница находилась недалеко, за церковью, где мы делали колючую проволоку. А знали мы ее еще потому, что, расцарапав на первых порах руки о проволоку, мы тут заливали их йодом у пожилой тихой медсестры, которая принимала нас в прихожей. Во всей же больнице было три комнаты и кабинет врача, в который нас из-за нашей грязи никогда не пускали.
Встречали мы и врача, маленького росточка, всегда в шляпе и в очках, с сумочкой, в которой мы успевали пошарить, когда он приходил к нам во время вшиводавок, чтобы подписать какие-то бумажки. Нас он побаивался, а мы при виде его всегда кричали: «Без порток, а в шляпе! Очковая змея!» И что-то подобное, уж очень он нас смешил своим дурацким видом. В поселке больше так никто не ходил.
Теперь с лёта мы обогнули церковь с мотками колючей проволоки по всей территории бывшего кладбища и влетели на крыльцо больницы. Мы, наверное, слишком топали, потому что в окошечко выглянуло чье-то испуганное лицо и на крыльцо сразу вышел, правда, без шляпы, знакомый врач. Но очки, этакие странные стеклышки, которые щипочками держались за переносицу, у него были. То-то, наверное, больно носу, что он все время морщился, когда они так прищеплены!
Но нам сейчас было не до очков.
Мотя еще задыхался от бега, как и все мы, поэтому спросил отрывочно, словно пролаял:
– Скажите… Нам сказали… Корешок… Ну, Сенька из нашего «спеца»… Он у вас?
Врач как будто удивился:
– Мальчик? От вас?
– Да! От нас.
– Сенька? А фамилия?
– Кукушкин!
– Семен Кукушкин? – будто вспоминая. – Нет. Такого нет. – И тут же повернувшись, ушел.
– Но нам сказали! – закричал вслед Бесик, а Сандра даже рванулась вслед за врачом, но дверь оказалась вдруг закрытой.
– Я так и знал, что они наврали! – воскликнул Бесик.
– А если этот… наврал? – спросил Шахтер.
– Я ему тогда очки побью! – крикнул Бесик.
– Но он же врач! – возразил Ангел.
– А врачи не врут?
– Они все врут! Угробили и врут!
– Как угробили? – спросил Хвостик.
На него шикнули:
– Молчи, Хвостатый! Не до тебя!
Так мы стояли, рассуждая, за церковью, когда выскользнула из дверей больницы знакомая нам пожилая медсестра. Шла она тихо, потому что, хоть сама и лечила других, но была, наверное, больна. На церковь она перекрестилась, а проходя мимо нас, лишь глаза скосила и беззвучно произнесла:
– Ступайте за мной… Не сразу… Потом…
Она медленно удалилась в ближайший переулок.
А мы, чуть подождав, тут же сорвались с места и за домами ее нагнали. Да она уже никуда и не шла. Ждала нас.
А когда мы подскочили к ней, запыхавшись и глядя в ее измученное лицо, она воровски оглянулась по сторонам, не видит ли нас кто вместе, и беззвучно произнесла своими бесцветными губами:
– Ваш Кукушкин помер… Схоронили… И не ищите где… И меня не спрашивайте, я не знаю…
И сразу повернулась и пошла, медленно от нас удаляясь, будто нас никогда не видела.
А мы остались, пригвожденные к месту, на этой маленькой улочке. Все вдруг потеряло свой смысл, и не осталось никаких желаний. Единым махом, как косарь косой, срезали нас и бросили на дороге.
Неслышно затряслась, зарыдала Сандра, а Мотя сел прямо в пыль и закрыл лицо руками.
Вечером в наш «спец» привезли «Броненосец «Потемкин»».
Мы его и раньше видели, но сейчас смотрели как впервые, захваченные бунтом матросов. Там, в общем, на корабле, матросам щи подали, а в щах мясо с червями. Когда дошло до червей, кто-то среди нашей молчащей публики, может, Бесик, в темноте произнес негромко, но слышали все, что нам бы не только мяса с червями, а червей без мяса, рубанули бы за милую душу! И добавку бы попросили!
Но никто не засмеялся, лишь швырнули в экран шапкой в знак протеста против такой сытой шамовки в былые царские времена! Ишь, мясо им, видишь ли, не понравилось! С червями, но мясо, а не хрен собачий! Мы бы за такое господам офицерам еще спасибочки сказали!
Ну а дальше там, как у нас в «спеце», повара и всякое начальство пришло и стало наводить чернуху. Врать, как и у нас врут.
Как сегодня врали.
Весь «спец» ходил сегодня читать вывешенную статью впервые за всю историю детдома, статью про сто тысяч, которые мы якобы собрали на строительство боевых машин. Все читали, но никто не произнес вслух, откуда деньги: и так все знали, что деньги у нас украдены Чушкой.
А к обеду прямо поперек статьи чернилами написали: «А Корешка они угробили!»
И все снова прибегали читать, пока Туся не усекла, что написано что-то запретное, и не сорвала статью.
Но когда на экране возникла палатка, где со свечкой в руке лежит угробленный ихними деятелями матрос, а люди приходят с ним проститься, в зале сразу стало тяжко. Я не про себя говорю. Это все заметили, что в зале стало очень тяжело, глухо, беспросветно, будто нас всех, всех сразу «спецов» тут, прямо в зале, как Корешка в безымянной могиле, похоронили. И кто-то выкрикнул слабо:
– Убить их мало!
И ни у кого не возник вопрос, кого надо убивать – тех ли, что довели матроса до смерти, или этих, которые сегодня убили нашего Корешка… Конечно, этих, этих надо убивать! Матросы-то все давно поняли! А мы, дурачки, чего-то ждем. Дождались!
Но никто брошенного в пустоту крика не подхватил, наоборот, наступила особенно какая-то гнетущая тишина. На экране бушевали страсти, и матросики, победившие, ликовали и швыряли в воду свои бескозырки, а мы этой единственной шапкой, которую швырнули в экран, и ограничились.
Разошлись молча по спальням. Даже грохота ног, обычного в коридоре, не услышали. Затихли. Такая вдруг тишина наступила во всем доме, которой никогда у нас не бывало.
Обычно как: песни, шум, драки, кто-то анекдоты травит, кто-то в карты режется, а иные напоследок бегут отлить, пока засов на дверях не задвинули. Остальные уже задают храпака, забив голову под подушку, и постанывают, потому что им, как нам всем, во сне снятся кошмары. А тот, кто боится темноты, потихоньку хнычет, и все знают, что это хнычет Ангел, да и не только он.
А что им еще делать, если они не могут не бояться?
Но сегодня и они молчали. Все молчали. А дежурная Туся, пройдя по спальням, по коридорам и не услышав ничего необычного в нашем молчании, закрыла за собой дверь, решив, что можно уйти ночевать домой. Ее так обрадовало, что никто не буянил, не пел блатных песен, не орал, не визжал и не носился голяком по коридорам, пугая и без того напуганных девочек и малышей.
Услышали и передали, как Туся сказала криворотому сторожу:
– Слава богу, спокойно. Так я пойду. А вы закрывайте на засов… После кино они обычно возбуждаются, но зато хорошо спят.
– Ага, – ответил сторож. – Сегодня, видать, ухайдакались. Ишь, храпака задают… И не бесятся!
И Туся ушла. А сторож, задвинув засов на двери, убрался в свою конуру дрыхать. Ввиду праздника Чушка ему выдал стограммовую норму, и он уснул. Сам Чушка ушел еще до кино (кино-то для нас тоже в виде праздника!), чтобы в своем свинстве, на усадьбе, угостить по заслугам поселковых деятелей в связи с таким событием, как пропечатанье в газете и поздравление лично от товарища Сталина.
В поселке понимали, что это невероятное событие поднимет на новый уровень Голятвино в глазах областного начальства и вдохнет в него новую жизнь.
Какую жизнь? Да всякую. У нас жизней много. Станут в церкви больше проволоки делать, станут больше лоскутков кроить Сандре на платье. А уж огурцов на грядке у Наполеончика увеличится – не сосчитать, и поросят у Чушки станет вдвое или втрое больше.
Так мы понимали счастливое обновление нашей голяковской жизни в свете происшедших событий.