Ознакомительная версия.
– Как же, как же, – многозначительно усмехается Осипов. – Сестрицы колоритные. Беда только, что не всегда они там обретаются…
Мы с ним сидим в кафе в Мамиле – с недавних пор здесь модно назначать встречи: больно хороша и элегантна эта новая улица, идущая параллельно стенам Старгорода и, как «лего», собранная из развалин старых иерусалимских домов. Многие годы Мамила, разрушенная боями Шестидневной войны, пребывала в унылых руинах – в самом центре Иерусалима. Несколько крупных подрядчиков дрались в судах за право отстроить этот, по замыслу отцов города, деловой и туристический центр. У нас долго судятся: шли годы и даже десятилетия… (И это очень хорошо, уверяют мои друзья-архитекторы, иначе на месте нынешней Мамилы стояли бы какие-нибудь модные в восьмидесятых дылды из стекла и бетона.)
Сейчас Мамила роскошна: она сплетена из старых иерусалимских подворотен и новых строительных технологий. В европейский торговый променад включена и отреставрированная армянская церковь. И ровная шлифовка новеньких плит из иерусалимского известняка оттеняет благородную желтизну старых отмытых камней.
Кафе здесь самые обычные, но уж очень вид красив – на черепичные крыши района Монтефиоре, на лопасти круглоголовой мельницы, на все эти белые дома, придающие холмам немного засахаренный вид.
– Старухи, конечно, примечательные, – задумчиво повторяет Осипов. – Но учтите, что они не каждый день там тусуются…
К нам наконец подходит давно окликаемая официантка и выдает огромные, как дипломы, папки меню.
– Что означает ваше странное замечание? – спрашиваю я, готовая к любому его розыгрышу. – Что вы имеете в виду?
– Да ничего особенного, – рассеянно отвечает Леша, скользя взглядом по партитуре супов, запеканок, десертов. – Кроме того, что временами лавка исчезает…
– Леша! – Я в сердцах откладываю меню. – Вы сдурели?!
– Да нет, могу поразвлечь вас историей, которая у меня с ними вышла год назад. Уж-ж-жасно соблазнительная, верьте – не верьте, получилась история. Шел я, помнится, в местное отделение «Опуса Деи»…
– Ку-да-а?!!
– Ну что вы вскидываетесь, тетя, как испуганная лань. Вы что, не знали, что в Старгороде обитают и эти ребята тоже? Я брал интервью у директора. Он мирянин, очень приличный человек… Ну так вот, пробегая оным переулком, краем глаза вижу в запыленном окне неизвестной мне лавки нечто такое, от чего застываю, будто меня дубиной огрели: стоит в окне – причем именно не лежит, а стоит, будто специально ее выставили для понимающего человека, – папка гравюр моего обожаемого Жака Калло… Я, видите ли, эти гравюры тридцать лет собираю, и главное, буквально накануне просидел в Интернете часа полтора, прошерстил все антикварные букинистические сайты. У меня есть несколько его факсимильных гравюр, но я охочусь за редкой, «Изгнание евреев из Парижа», а она только во флорентийском издании… И вот бросаюсь я к окну и вижу – внизу на обложке папки: Italia – Firenze, и понимаю, что там она, родная, внутри! И главное – чепуха какая-то: лавка – кружевная, на вид заброшенная, захламленная… Не процветающий, скажу вам, у заведения вид. Отнюдь. Откуда ж гравюры? Вхожу – сидят два пугала, будто меня и дожидаются. И вид у них… ну, скажу вам – вид такой, что самое им место на тех гравюрах. Балакают по-испански, по-французски и по-итальянски. Пытаюсь выяснить – по-каковски еще? Надо ж и объясниться… охотно отвечают: по-фламандски! Ну не ядрена ли мама – в городе Иерусалиме?! Тогда я жестами: мол, тут у вас в окне папка с гравюрами стоит. Продается? А как же, кивают, продается, продается… А у меня сердце как молот: бух-бух, бух-бух… Нельзя ли взглянуть? Пожалуйста, пожалуйста…
Открываю, дрожа, переворачиваю желтоватые плотные листы… вот она! Неужто сейчас, думаю, завладею недостижимой мечтой… Сколько же? Цена какая? Пишут каким-то, черт их знает, угольком на кусочке кружев: 400. Четыреста – что? шекелей? эскудо? флоринов?! Нет, старухи, оказывается, отлично знают слово «евро». Ну черт с вами, говорю, переводите в шекели, выпишу сейчас чек… Буду голодать месяц во имя мечты… Да только стоп машина: чеки они, увы, не принимают. И обе пальчиками так сучат, знаете, – большим и указательным – мол, наличняк гони, любезный кавалер, гони-ка наличняк. Истлевшие такие пальчики, как и все их кружева…
Короче: я понимаю, что сейчас опоздаю на интервью, и кое-как – мимикой, вприсядочку, чечеткой – договариваюсь, что завтра утром прибуду сюда с налом, как штык. Кивают, улыбаются… В десять удобно (показываю обе растопыренные пятерни)? Кивают, улыбаются, падлы…
А я еще, болван, отбежав метров на двадцать, оглянулся и запоминаю: ага, слева кофейня, справа обувная лавка. Посередке – эти две белокурые мумии. У меня, вы ж знаете, – зрительная память, как у шпиона.
А папка гравюр Жака Калло в окне – манит, красуется… прощается со мной…
– Почему же – прощается? – спрашиваю я. – Кто-то перехватил?
Леша вздыхает и смотрит на меня с состраданием.
– Знаете, что в вас отталкивает, тетя? Очень вы тверезый человек. Без полета, без отрыва в атмосферу и, что особенно омерзительно, – без страха перед серафимами…
– А если короче?
– Если совсем коротко: назавтра мерзкой лавчонки не оказалось на месте.
Я издаю саркастический вопль. Он, сложив руки на груди, с мрачным и невозмутимым торжеством пережидает все мои издевательские реплики. Наконец кротко продолжает:
– Так вот…
В этот момент официантка наконец снова с нами, и мы наскоро заказываем кофе и тосты. Что поделаешь: Леша, конечно же, всю эту бодягу сочинил, но я хочу немедленно дослушать его увлекательное и, несмотря ни на что, такое, черт побери, убедительное вранье!
– Да, так вот… – говорит он. – Слева кофейня – стоит на месте, справа обувная лавка – пожалте. Посередке – ничего. Даже и намека никакого. Перед входом в кофейню – молодой человек лет восьмидесяти. Сидит на старом венском стуле, греется на солнышке. Жилет, галстук, золотая булавка, седые усики аккуратно подстрижены; такие старички продают газеты в Барри Готика, в Барселоне. Я – к нему, хотя голова моя раскалывается, а мозги выкипают и грозят расплескаться. Так и так, говорю, вчера вот тут была кружевная лавка, и две почтенные сеньоры договорились со мной о встрече… Он смотрит на меня, как на безумного, и вежливо говорит: ошибка, дорогой мой господин. Я сижу тут шестьдесят лет, и никогда никакой лавки, тем более кружевной, здесь не было, да и быть не могло. Сами видите – наш переулок обувной.
– Гофман! Эдгар По! Стивенсон! – насмешливо перебираю я, любуясь тем, как синхронно отражается в обоих стеклах Лешиных солнцезащитных очков мраморная Дева Мария на фасаде старой армянской церкви. – Уилки Коллинз! Конан Дойл!
– Да нет, – серьезно парирует Осипов. – Это просто Стар-го-род!.. Ну, я еще потоптался рядом, дурак дураком, выпил с горя чашку кофе, плюнул, да и ушел.
* * *
– Ну, как же ты их не нашла! – удивленно восклицает Фрида. – Это же так просто: вошла через Цветочные ворота, дошла до лавки сандалий и сумок, спустилась к фонтану, и третий переулок направо… нет, четвертый… нет, постой…
– Да ты сама там была? – спрашиваю я с досадой.
– А как же! Меня Офра приводила. Она брала у них горстку брабантских кружев – восемнадцатый век, с платья Марии-Антуанетты…
– Кого? Марии-Антуа?.. – Я смотрю на нее, и вижу то, чего раньше не замечала. Да она сумасшедшая, думаю я. Они там, в Старгороде, все с приветом. Тем более что Фрида уже лет двадцать работает в ателье Офры. Заразилась! Воздухом тем надышалась… Ой, пореже надо нос туда совать.
– И вообще, – решительно говорит моя соседка. – Вот ты пишешь бог знает о ком: о каких-то арабах, цыганах, айсорах… Возьми и напиши о моих испанцах. Вот это – люди! Офра, например, – тринадцатое поколение семьи, и все говорят на ладино, ну, ты знаешь – на языке испанских евреев. Представляешь – тут собственные дети забывают родной язык за несколько лет, а эти – тринадцать поколений хранят язык и память! Офрин отец – он недавно умер – всю жизнь ходил в лавки и ресторанчики, которые держали его друзья, – специально, чтоб поговорить на ладино. Аристократы, голубая кровь! Между прочим, умер внезапно на 86-м году, посреди яркой жизни: джипы, мотоциклы, танцы… любовниц до хрена! У старика были водительские права под номером 00003 в Палестине. И первый в стране «Харлей» тоже был его. А тот прислали разобранным прямо в канун Пасхи. Так все мужчины поднялись из-за праздничного стола и пошли мотоцикл собирать. Пасхальный сед ер! Запрет на любую работу! Но не собрать «Харлей» – это было выше их сил… Да там история на истории!
Фрида уже стоит в дверях, но, припомнив что-то еще, возвращается и снова плюхается на диван:
– Вспомнила про бабушку! Тебе надо вот про кого написать – про Офрину бабушку Мирьям, я ее еще застала в живых. До 96 лет была настоящей юлой: готовила, стирала, убирала, помнила всю многочисленную родню – у кого день рождения, у кого годовщина свадьбы, была в курсе всех новостей. Я с ней часто по телефону говорила: голос молодой, упругий. Дожила до второго праправнука! А как умерла – это поэма! Собрала нескольких женщин из семьи – кого хотела видеть, – выстроила вокруг кровати, дала указания – кому что оставляет, где что лежит, сказала, что жизнь считает законченной и счастливой, несмотря на все потери, закрыла глаза и – умерла. Представляешь: бабы стоят в полной непонятке – что происходит? Ждут пять минут, десять… Наконец догадались вызвать «амбуланс» – те приехали и только смерть констатировали… И вообще! – Фрида решительно закладывает за оба ушка длинные пряди волос, словно сейчас приступит к раскройке моей новой книги: – О Старом городе надо по профессиям писать. Вот возьми портных, напиши о них повесть… О-о-о, портные Старого города!..
Ознакомительная версия.